Квадратный фонарь своими руками

Квадратный фонарь своими руками

Квадратный фонарь своими руками

Квадратный фонарь своими руками

Квадратный фонарь своими руками

Корнею Ивановичу Чуковскому

ВТОРОЕ АПРЕЛЯ

Было еще только без пятнадцати восемь или даже без двадцати, и вдруг зазвонил телефон. Маме и папе так рано никогда не звонили, а Машке иногда звонили. Поэтому она в одном чулке выбежала в коридор и схватила трубку.
— Можно, пожалуйста, Гаврикову Машу? — попросил вежливый, почти мужской голос. Машка могла бы побожиться, что не знала никого с таким вежливым голосом.
— Я слушаю.
— Машка, — сказало в трубке и вздохнуло с облегчением (конечно, Коле нелегко было выговорить ту длинную вежливую фразу). — Англичанка велела, чтоб ты принесла магник. Произношение записывать. К тебе сейчас Ряша зайдет.
Ее все звали Машкой, хотя русачка Людмила запрещала, говорила, что это вульгарно и грубо. Но это не было грубо. Так же как не было ласково, что другую Машу звали Машенькой. Просто та была действительно Машенька, такая кисочка «мур-мур», а это действительно Машка, свой парень.
Она еще в четвертом классе лучше всех дралась портфелями и берет лихо сдвигала на одно ухо (так что Фонарев даже спрашивал физичку, на основе каких физических законов он держится и не падает?). И если Машка ставила чайник, то всегда на полный газ, так что через минуту и у чайника крышка была набекрень. Ребята правильно понадеялись, что она достанет магник.
— Мам, нужен магнитофон, — сказала она твердо. — Для английского.
Мама всплеснула руками и позвала папу. Папа вышел из ванной с пышной мыльной бородой, доходящей до глаз:
— Ну что там еще у вас?
Папа был кандидат философских наук и на все, естественно, смотрел философски.
— С одной стороны, мама совершенно права, магнитофон не твоя игрушка, которую ты можешь таскать туда-сюда, — сказал он Машке. — Но, с другой стороны, — это он сказал уже маме, — магнитофон безусловно необходим для совершенствования в иностранном языке.
Он всегда умел так сказать, что возразить было уже почти невозможно. Если б он сказал просто: «для урока», то мама вряд ли бы отдала. Но для совершенствования!
Мама очень дорожила магнитофоном. Когда приходили какие-нибудь неинтересные гости, например папины философы с кафедры, с которыми неизвестно было про что разговаривать, то включали пленку. Для этого у них были специальные пленки с такими штучками, которых по радио, сколько их ни лови, не услышишь. Например, такая:

Чьюбчик, чьюбчик, чью-убчик кучерявый,
Эх-д, развевайся, чьюбчик на ветру, ых…

— В этом есть какая-то безудержная степная удаль, — замечал в этом месте папа. И никто ему не возражал.
Словом, несмотря на все это, магник Машке дали. И тут как раз пришел Ряша, то есть Вовка Ряшинцев.
— Ну, что там нести? — грубо, как Челкаш из произведения Максима Горького, спросил он. — Это, что ль?
Вовка старался быть таким же грубым соленым парнем, как Коля. Он тоже говорил «во даете!» и сплевывал, не размыкая губ. Но все это плохо ему удавалось, потому что он был хилый очкарик, кроме того, сильно испорченный интеллигентным воспитанием, которое навязали ему родители — знаменитые в городе зубные врачи…
Когда они вошли в класс, держась вдвоем за кожаную ручку тяжелого музыкального ящика (конечно, Машка не дала этому несчастному Ряше тащить его одному), по всем партам прокатился стон. Коля от счастья вскочил на учительский стол и завопил:
— Обдурили дураков на двенадцать кулаков!
Обычно каждого дурака обманывали только на четыре кулака, но, поскольку тут обманули сразу двоих (а может быть, просто для рифмы), Коля пел: «на двенадцать кулаков». И это было в три раза обиднее.
— Эта, с позволения сказать, острота самого низкого пошиба, — дрожащим интеллигентным голосом сказал Ряша, но потом овладел собой и рявкнул как следует: — Вот кээк вмажу тебе в сопелку, гад…
Машка ничего не сказала. Она поставила магник в дальний угол и стала как ни в чем не бывало смотреть в окно.
А класс вопил, и плясал, и бесновался:
— Первое апреля, никому не веряй!
— Первое апреля, никому не веряй!
Все замолчали только в ту минуту, когда на пороге появилась следующая жертва.
— Ой, рукав в краске измазала! — крикнул ей Пешка Семенов. Жертва тоже ойкнула и стала выворачивать себе руку, чтобы сверху увидеть собственное плечо.
— Первое апреля, никому не веряй! — заорал класс.
За окном тоже было первое апреля. У школьных ворот под красным полотнищем «Добро пожаловать!» (которое с этой стороны читалось наоборот «!ьтаволажоп орбоД») стоял заслон. Несколько самых предприимчивых мальчишек надеялись здесь перехватить кого-нибудь, кого еще никто не успел «купить», и показать им, дуракам, первое апреля.
Иногда это им удавалось: Машка видела, как они вдруг подпрыгивали от радости и плясали вокруг какого-нибудь несчастного, ошалело глядевшего по сторонам.
Кроме истории с магником было еще несколько крупных достижений. Сумасшедшему юннату Леве Махерваксу показали какую-то птичку, вырезанную из польского журнала, и сказали, что это загадка зоологии —павианий соловей, который водится только в южной части Галапагосских островов и поет мужским голосом.
— Вообще Галапагосские острова — удивительный район, — сказал Лева. — Только там водятся исполинские черепахи.
Он был доверчив и в самом деле много знал, что несколько снижало ценность этой «покупки». Поэтому чемпионкой была признана Машка, которая, оправившись от потрясения, «купила» первого ученика и всезнайку Сашку Каменского, длинного тощего бровастого мальчика, со всеми разговаривавшего снисходительным тоном, даже с директором школы, даже с генерал-полковником танковых войск, приходившим в отряд накануне Дня танкиста.
— А ну, Сашка, откуда эти строчки: «Кнопка жизни упала кляксой»? — спросила Машка. — Хоть поэта угадай!
Он пошевелил губами; большими и мягкими, как у лошади, которую Машка видела этим летом в деревне, и сказал:
— Конечно, это Маяковский. Ранний. Возможно, это из «Флейты позвоночника». Да, да, конечно, оттуда…
И дальше он стал объяснять, что именно хотел сказать поэт этими строчками. К сожалению, он не сумел довести свои объяснения до конца, так как Машка прыснула и испортила все дело, за что ее справедливо осудил весь класс.
Уже к первой перемене какие бы то ни было «покупки» стали невозможны. Все, вплоть до первоклашек, ходили бдительные. Все ждали подвоха и никому не верили. Что бы ни говорилось, все слушали со скептическим выражением: ладно, ладно, трепись, со мной номер не пройдет:
Прибыли для обманщиков кончились и начались убытки. Поскольку некоторые забывали про первое апреля и говорили то, что в самом деле знают и думают. Так погорел Коля, которому сказали, что внизу его дожидается какой-то взрослый парень. Он расхохотался прямо в глупую физиономию вестника: его, Колю, ловить на такой пустяк! А между тем парень к Коле действительно приходил. Это был знаменитый марочник Леня из двадцать девятой школы, о визите которого начинающий филателист и мечтать не смел. Но это выяснилось много позже.
Но совсем ужасно сгорел Юра Фонарев. Он получил записку от одной девочки, имя которой я не смею здесь называть. Она написала, что хочет с ним дружить и приглашает его завтра в кино на «Дикую собаку Динго». Эта картина идет только в одном кинотеатре, черт те где, в каких-то Нижних Котлах. Но она хотела бы для первого раза сходить именно на эту картину. И Юра понял почему. Потому что у этой картины есть еще одно название: «Повесть о первой любви».
Он выкатился из класса колесом и еще немножко прошелся на руках по коридору, где гоняли бессмысленные четвероклашки, один из которых чуть не наступил ему на руку.
— УЦБИПП! — кричали четвероклашки. — УЦБИПП!
Юра схватил за шкирку своего обидчика и грозно спросил, что означает его нахальное поведение и этот странный клич. Малец попался робкий. Он с тоскливой почтительностью объяснил, что толкнул Юру нечаянно, а УЦБИПП означает неизвестно что. Но такое слово есть! Он сбегал к четвертому классу и, поунижавшись перед дежурным, проник к своей парте. Через минуту он ткнул Юре последнюю страницу своего четвероклашьего учебника. Там действительно было напечатано: «Типография No 5 УЦБиПП».
— Ну что, есть такое слово? — спросил он уже нахально.
— Есть, — сказал Юра. — Оно сокращенное. Может быть, Управление центральных булочных и пищевой промышленности.
— Ха-ха, — сказал малец. — Первое апреля!
И Юру обожгла мысль, что ее записка тоже как все сегодня… Это было бы ужасно! Во-первых, понятно почему, а во-вторых, потому что его «купили». Но нет, не может быть, она же сама ему отдала, и у нее при этом были глаза… нет, глаза не были, она их опустила, были только ресницы. Но у нее были щеки, которые сильно горели. Но, может, она просто волновалась, что «покупка» не удастся…
— В отчаянии он побежал советоваться к своему закадычному другу Леве Махерваксу.
— Будем рассуждать логически, — сказал Лева, пытаясь запустить пятерню в свою жесткую всклокоченную шевелюру, неприступную, как джунгли. — Почему она не вручила тебе свое послание, скажем, двадцать восьмого марта или, наоборот, послезавтра? Совпадение? Хорошо! Но почему именно кинотеатр в Нижних Котлах, у черта на куличках? Опять совпадение? Хорошо! У меня есть «Кинонеделя». Правда, со следующего понедельника, но… (после пятиминутной паузы). Вот видишь, идет «Любовь и слезы». Предположим, что в понедельник программа могла измениться. Но посмотри, какое там насмешливое название. Видишь: «…и слезы». Совпадение?
Тут Юра заметил в конце коридора ту, чье имя я не смею назвать, и, не дождавшись Левиного «хорошо!», кинулся к ней и с горьким смехом швырнул ту самую записку:
— Не выйдет, не поймаешь! Первое апреля.
Но она не засмеялась, ее губы вдруг скривились, а в глазах — вот сейчас, как раз, когда не надо, глаза были на месте — задрожали слезы. Либо же она великая артистка (что вряд ли, так как она под Новый год провалилась в школьном спектакле, где играла старика Хоттабыча), либо он осел. Да, он осел! Проклятый, глупый осел-самоубийца. Надо будет спросить у этого проклятого умника Левы, бывают ли ослы-самоубийцы. То есть раз Юра существует, значит, бывают!
Обратно из школы Машке пришлось тащить магник одной. Ряша, когда она к нему подошла, отвернулся и сплюнул, не разжимая губ, но попал на собственный рукав и от этого совсем обозлился.
— Я шо тебе, лакей, барахло таскать? Или нанялся? Машка толкнула его плечом, так что он слегка треснулся об стенку, гордо подхватила магник и потащила его в коридор.
Нос у Машки был курносый, следовательно от природы задранный кверху. К тому же она еще немного задирала голову и ходила особенной спортивной походкой, обличавшей гордую и независимую душу. Все дело портили косички. Довольно нормальные каштановые косички, примечательные только тем, что они были последние во всех шестых классах.
Все остальные девочки уже остриглись и ходили с мальчишескими колючими затылками. Машка мечтала последовать за ними, но была связана честным словом. Еще когда движение «Долой косы» только овладевало девичьими умами в шестых классах «А», «Б» и «В», мама взяла с нее слово, что она оставит косы. Только вчера она последний раз бунтовала дома, добиваясь отмены клятвы.
— Но почему ты хочешь остричь косички? — страдальчески спросила мама. — Ну почему?
— У нас все девочки до одной их срезали. Потому что так оригинальнее.
— А что, по-твоему, означает это слово — «оригинальнее»?
— Как у всех, как модно, — уверенно сказала Машка.
— Боюсь, что наоборот, — засмеялся папа и даже принес Машке зеленый том словаря «К — С». — Убедитесь.
Посрамив таким образом дочь, он сказал уже по существу:
— Русская народная мудрость гласит: «Не дав слова, крепись, а дав слово — держись!»
В следующий раз, конечно, Машка будет умнее, она будет крепиться и не даст никакого слова. Но теперь, дав слово, приходится держаться…
У школьных ворот она остановилась перевести дух: все-таки тяжелый магник, если одной нести. И тут кто-то тронул Машку за косы. Нет, не дернул, именно тронул. Но все равно, учитывая плохое Машкино настроение, его можно было уже условно считать покойником.
Она резко развернулась… И увидела перед собой Юру Фонарева, печального и торжественного.
— Слу-шай, Маш-ка! — сказал он таким голосом, каким обычно читают стихи Некрасова: «От ликующих, праздноболтающих, обагряющих руки в крови». — Объясни мне смысл всего этого идиотства, этой зверской жестокости…
Он подхватил магник и, решительно отстранив Машкину руку, понес один. Она сказала, что первое апреля — это прекрасный и веселый день и, хотя ее купили хуже, чем его (она ведь про записку не знала), все равно никакого тут зверства нет и очень хорошо, что есть такой день, когда можно всех обманывать и посмеяться как следует…
— Да, конечно, ты хуже купилась! — сказал он с горькой насмешкой. Ну совершенно как мамина знакомая безутешная вдова, у которой на поминках украли шубу из какого-то скунса. — Никто никогда не покупался хуже меня…
Машка не стала расспрашивать: захочет — сам расскажет. Но Юра уже отвлекся и со страстью стал доказывать, что раз есть день, когда все всех могут обманывать, то должен же быть, по справедливости, день, когда никто никого не может обманывать! Должен быть или не должен?
Машка сказала, что должен! И надо сговориться, чтоб какой-нибудь день, Например завтра — 2 апреля, объявить вот таким. Чтоб все дали клятву и никто не смел соврать ни одним словом…
— Ни голосом, ни взором, — торжественно добавил Фонарев (и мне понятно, почему он это добавил).
Весь вечер, вместо того чтоб готовить уроки, Юра сочинял клятву. Вообще он умел здорово сочинять, и в нем даже «чувствовались задатки литературной одаренности», как написали из журнала «Огонек», куда мама тайком посылала Юрины стихи. Он с грустью вспомнил свой первые стихи, написанные, кажется, во втором классе:

Красный огонь,
Красные флаги,
Красной лентой
Обвит пулеметчик,
Все красно,
И сердце пылает
В нутре командира.
Все, все пылает!

Теперь ему, многое познавшему и пережившему, уже не достичь той свежести восприятия. И вообще, стихи были пройденным этапом, грехом молодости, а теперь он писал прозу — роман о любви и верности на Дальнем Севере. Но, к сожалению, слишком медленно писал (мешали взыскательность художника и большая учебная нагрузка — шестой же класс!).
К половине одиннадцатого клятва была почти готова. Следовало бы еще немного отшлифовать стиль, но отец погнал Юру спать. Отец был по специальности диспетчер и выше всего на свете ценил дисциплину.
… К первой переменке идея полностью овладела массами. Даже Коля, который не хотел клясться, так как и без того хватает разных запрещений и правил… Даже Саша Каменский, который не желал унижаться до клятвы, не им самим придуманной… Даже Ряша, который никогда не делал ничего такого, чего не делал Коля… Даже все они в конце концов торжественно заявили, что «признают Второе апреля и клянутся перед своей совестью и совестью своего класса (имелся в виду 6-й «Б») под недремлющим народным контролем говорить в этот, великий день одну чистую правду и не соврать, и не обмануть, и не сбрехать, и не натрепаться, и не солгать ни словом, ни голосом, ни взором…».
На втором уроке физичка Ариадна Николаевна — молоденькая, розовенькая, чистенькая — спросила, все ли решили домашнюю задачку.
— Я не решил, — сказал Фонарев и героически добавил: — Я даже и не решал вовсе.
— О-о! — сказала Ариадна, — Нашел чем хвастаться! Или тебе хочется получить «кол»?
И то, что она сказала не «единицу», как положено учительнице, а вот так, по-свойски, по-школьному — «кол», было всем очень приятно. Все-таки она молодец, Адочка, железная училка!
— А ты, Махервакс, решил?
— Я списал! — мрачно пробасил Лева.
— Вот как? — Адочка стала теребить воротник блузки и покраснела так, что ее даже стало жалко. — У кого же ты списал?
Молчание.
— Я тебя спрашиваю, у кого? — грозно, но вместе с тем очень жалобно закричала Адочка.
— У меня, — сказал Сашка Каменский и гордо взметнул брови.
— А кто у тебя еще списал?
— Я, — поднялся один…
— И я, — поднялся другой…
— А я уже у него списал, — это третий…
— И я, — тянул кто-то руку с задней парты.
— И я!
— Все! — простонал Коля. — Она нас возьмет голыми руками.
Но Адочка не стала брать их голыми руками. Она вдруг почему-то зажмурилась, потом засмеялась, и лицо у нее стало, как у девчонки, щекастое, с ямочками.
— Ой, ребя-ята, — сказала она. — Наверно, вы решили с сегодняшнего дня начать новую жизнь. Правда? Я тоже несколько раз так начинала…
Адочка вздохнула и почему-то не сказала, чем все это кончилось. Но главное, она не стала никого мучить и спрашивать, а сразу начала рассказывать новый урок про закон Архимеда. Этот закон был ребятам раньше немножко знаком по школьной песенке: «Если тело вперто в воду — не потонет оно сроду». Но тут вдруг выяснилось, что эта песенка неправильная. Потому что если удельный вес тела больше, то оно потонет как миленькое.
— А к следующему разу чтоб, пожалуйста, и этот урок и прошлый! — сказала Ариадна Николаевна и даже постучала пальчиком по столу.
— Рр-р, — зарычал класс, возмущенный самим предположением, что после такого ее благородства кто-нибудь посмеет подвести Адочку. Да никогда в жизни! Скорее небо упадет на землю, скорее параллельные линии сойдутся в одной точке, скорее «Спартак» проиграет презренному «Динамо»…
На большой перемене Юра Фонарев сделал замечание своему лучшему другу Леве Махерваксу: почему тот не ответил на вопрос Ариадны и почти нарушил клятву.
— Я лучше сто ваших клятв нарушу, чем буду доносчиком, — мрачно заявил Лева. — Никакая клятва не должна делать человека рабом.
И лучшие умы шестого «Б» заспорили, справедливо ли такое толкование, не дает ли оно лазейки?
Все-таки разный народ подобрался в их классе. Одни были уже как бы взрослые и думали о смысле жизни. А другие были как мальчишки, как бандерлоги из «Маугли», как пятиклашки какие-нибудь: гоняли по
коридорам, орали, валяли дурака и не думали о смысле жизни.
По партам бродила тетрадочка с надписью: «Девичьи тайны», в которой наиболее отсталые девчонки, пользуясь Вторым апреля, устроили какую-то дурацкую анкету.
«Кто тебе нравится? Как тебе нравится Баталов? В каком кино он тебе больше нравится? Бывает ли у тебя плохое настроение?» И ответы были один глупее другого. Какая-то возвышенная душа (наверно, Машенька) написала даже, что ей нравятся «такие сильные, мужественные, благородные и красивые люди, как.великолепная семерка» (эх ты: «люди, как семерка»!), что она «обожает Баталова во всех ролях и особенно в —жизни» и что у нее к тому же «иногда бывает на душе грустно, но светло, и сердце чуть тревожит неясная девичья тоска по чему-то большому-большому, что властно охватит…» (это она определенно содрала откуда-нибудь из книжки).
Председатель совета отряда Кира Пушкина сказала, что это не пионерское дело — вот такая анкета. Полагается спрашивать совсем про другое: про космонавтов, про заветную мечту уехать в тайгу и про любимого литературного героя Саню Григорьева, которого считаешь своим идеалом.
И Машка, которая никогда и ни в чем не соглашалась с Кирой и даже считала, что славная фамилия досталась ей по какой-то грубой ошибке, тут вдруг сказала, что она права. Не стоило для такой паршивой ерунды учреждать день Второе апреля!
Учредители этого великого дня не могли и подозревать вчера, какие он породит проблемы и сложности, сколько вызовет потрясений, крушений и даже катастроф.
Обиженная за свою анкету, Машенька пустилась гулять по коридору, словно беспощадная фелюга алжирских пиратов по Средиземному морю. Она останавливала каждого встречного мальчишку, дожидалась, пока подойдут еще какие-нибудь свидетели, и, нацелив в него жерла своих убийственных глазищ, спрашивала, предположим, так:
— А ну, скажи, как ты относишься к Машке Гавриковой?
— Я считаю ее хорошим товарищем и передовой пионеркой, — отвечал несчастный Ряша, которого, будьте уверены, не зря Коля гонял за магником именно к Машке.
— Ты влюблен в нее? — выпаливала Машенька.
— На шо она мне сдалась! — лениво ответил Ряша и покраснел, как вымпел.
Но свидетели, которым, видно, понравилась эта игра, требовательно смотрели на него и неодобрительно вздыхали.
— Я к ней ничего, конечно, хорошо отношусь. По сравнению с другими девчонками…
Убедившись, что из Ряши больше ничего, путного не выкачаешь, Машенька двинулась искать следующую жертву, потом третью. Третьей оказался Юра.
— Ты влюблен в…? — и она громким веселым голосом назвала ту, чье имя я не решался вам сообщить. — Влюблен?
Вокруг теснилась радостная толпа, а у самой стенки стояла она. Не очень близко, но все-таки так, что каждое слово можно было расслышать.
— Влюблен или не влюблен? Получал записку или нет?
Если он, учредитель, сейчас скажет: «нет!» — конец Второму апреля. Если он, Юра, скажет «да!» — конец любви. Какая же любовь после такого публичного поругания!
Юра стоял, высоко подняв голову, и молчал, как герой-пионер под пыткой в стихотворении С.Михалкова.
Расшвыряв толпу, к Машеньке пробился Саша Каменский Он грозно сдвинул свои знаменитые брови и сказал:
— А ну, Машенька, спроси меня быстро: что я думаю о тебе?
— Ну, что ты думаешь обо мне, Саша? — спросила она кокетливо, склонив головку набок. Этакая кисанька!
— Я думаю, что ты подлая! — сказал Саша. И вы все, господа хорошие, тоже…
Неизвестно почему он назвал ребят этими странными словами, встречающимися в пьесах из купеческой жизни, на которые ребят силком водили в Малый театр. Но произвели они действие необычайное. Толпа мгновенно рассосалась, даже, пожалуй, разбежалась. А Машенька похлопала ресницами, половила воздух ртом, а потом сказала:
— Неостроумно. И сам ты тощий как шкелет!
А Юра, после всех этих ужасных переживаний, прямо подошел к н е й и спросил, на какой сеанс им идти.
— На четыре пятнадцать, — сказала она. — А тебя родители отпустят?
— Я скажу, что у нас гайдаровский сбор…
Она посмотрела на него внимательно и улыбнулась…
— Ах, да… Второе же апреля…
Ну ничего. Он все равно пойдет с ней в кино! И, вспомнив отца, диспетчера по специальности, больше всего ценящего дисциплину, Юра добавил: «Чего бы это ни стоило».
А в углу уже целая толпа спорила: правильно или неправильно молчал Юра. И Лева, кроя всех остальных своим замечательным басом, повторял:
— Тут была затронута честь женщины! Он не имел права говорить. Что вы, маленькие, книжек не читали…
Никто из спорщиков не был маленьким, и все они читали книжки. Поэтому возражения отпали. Но вообще оказалось, что нужны все-таки какие-то правила говорения правды. Потому что на практике оно как-то чересчур непросто получается, в каждом случае по-другому…
Провалы и катастрофы умножались. Кто-то вдруг узнал о страшном, хотя и давнем (4-й класс, 2-я четверть) вероломстве закадычного друга, не выдержавшего перекрестного допроса под клятвой. Потом выяснилось, что стенгазету «За отличную учебу», получившую первую премию на конкурсе Дворца пионеров, рисовал не тот Гукасян, не Грешка, а его папа, художник театра оперетты. Наконец, была разгадана тайна возглавляемого Колей звена «Умелые руки». Это было самое дружное и дисциплинированное звено, вся работа которого держалась в секрете. Ребята из других звеньев, из «Любителей искусства» и «Юных историков», по некоторым намекам предполагали, что там строятся действующая модель баллистической ракеты и какой-то «керосиновый локатор».
Оказалось же, когда Колю прижали клятвой, что эти самые «Умелые руки» на своих занятиях просто читали шпионские романы из «Библиотеки военных приключений». Эти романы добывал Ряша, потому что его отец пломбировал зубы какому-то редактору из Воениздата.
Кира Пушкина, председатель совета отряда, с молчаливым ужасом глядела, как рушатся репутации и линяют доблести. Движимая желанием спасать, что можно, она предложила:
— Если уж так вышло, то пусть хоть это будет мероприятием, наше Второе апреля, У нас почти не осталось пионерских дел. Пусть оно будет мероприятием по почину колхозницы Заглады, которая призвала иметь совесть.
Ошалевший от своего личного счастья, Юра Фонарев громко заржал, а потом сказал, намекая на Киркин чин:
— Каждый народ имеет такое правительство, какого он заслуживает!
Все-таки не зря он принадлежал к звену «Юных историков»! А Машка, состоявшая в «Любителях искусства», ничего говорить не стала, а просто подошла и стурнула Кирку с парты: чтоб не трепалась зря в великий день…
Главная катастрофа произошла на пятом уроке, на литературе. В связи с приближающимся общешкольным горьковским вечером Людмила Прохоровна обещала поговорить о некоторых произведениях великого пролетарского писателя, относящихся даже к программе восьмого класса.
Каждому лестно, конечно, целый час побыть как бы восьмиклассником. Тем более что всем до черта надоели эти дурацкие сочинения на тему «Делу время — потехе час» или изложения по картинке «Три богатыря».
— А.М.Горький, 1868-1936, — торжественно сказала Людмила и осмотрела сквозь свои толстые очки всех ребят, словно бы ожидая чего-то. Ребята знали, чего ей надо, и сделали вдохновенные лица, как на фотографии «Встреча московских писателей с коллективом завода «Каучук».
— «Песня о Буревестнике», — продолжала она еще торжественнее и, немного полистав книгу, нашла нужную страницу:

Над седой равниной моря
ветер тучи собирает.
Между тучами и морем
гордо реет буревестник,
(сложное слово, между прочим, мы уже проходили)
черной молнии подобный.

Дочитав до конца, она сказала:
— Достаньте тетрадочки и запишите:1) чайки — интеллигенция, которая не знает, к кому ей примкнуть; 2) гагары — существа, боящиеся переворота, мещане; 3) волны — народные массы; 4) гром и молния — реакция, которая пытается заглушить голос народа; 5) пингвины — буржуазия; 6) Горький — буревестник революции. Записали? Положите ручки. Калижнюк, ответь нам: кто такие чайки?
Коля лениво выбрался из-за парты, подумал, покряхтел:
— Ну, они, эти, ну, которые культурные…
— Ты хочешь сказать, интеллигенция? Правильно, садись.
Тут ей на глаза попалась Машка, которую прямо корчило от этого разбора.
— Гаврикова! — крикнула Людмила. — Ты что вертишься? Может быть, тебе неинтересно?
Это был риторический вопрос (они это уже проходили, например у Некрасова: «О Волга, колыбель моя, Любил ли кто тебя, как я?»). Риторические вопросы задаются просто так, на них нет необходимости отвечать. Но класс требовательно смотрел на Машку.
— Неинтересно! — сказала она именно таким голосом, каким в свое время Галилео Галилей утверждал, что земля вертится.
— Может, тебе вообще в школу ходить неинтересно?
— Вообще интересно.
— Значит, только на мои уроки?
— Да.
Машка только молилась, чтоб Людмила не была дурой и не спрашивала об этом остальных. Потому что тогда — страшно подумать, что начнется. Но Людмила была…
— Может быть, вам всем неинтересно?
— Всем! — заорал класс. — Всем!
Людмила долго стучала портфелем по столу, но класс орал: «Всем! Неинтересно! Всем! Неинтересно!» Прибежала Марья Ивановна, завуч.
— Что тут у вас происходит? — спросила она строго. Машка, считавшая себя виноватой, сказала:
— Людмила Прохоровна спросила нас, интересно ли на ее уроках. А я ответила…
— Мы ответили, — заорал класс — Мы все…
— Идите все сейчас же по домам. И снисхождения не ждите! За такое хулиганство придется отвечать. — Она говорила строго, но как-то неуверенно, многим показалось, что она не очень сочувствует Людмиле, а кричит просто так, по должности. — Это позор всему классу, всему шестому «Б»! Докатились!
В скверике, напротив школы, провели летучее совещание.
— На что она сдалась, такая правда, от которой всем хуже? — сказал Коля.
Это был риторический вопрос. Но ему ответили. Юра Фонарев ответил. Он горел в цейтноте (до кино еще надо было забежать домой, забросить портфель, выпросить денег), но уйти он не мог.
— От правды не хуже, а труднее. Но в конце концов лучше…
— В конце концов? А завтра, когда наших родителей призовут под ружье? Завтра как будет, лучше или хуже?
— А тебя батька лупит? — уныло спросил Колю Сашка Каменский, которого, по всей видимости, лупили.
— Не лупит, но нудить начнет. «Я в твои годы жмых ел, я в твои годы заплаты носил, землю пахал на коровах». Лучше бы дал корову, и я б пахал, чем эти разговоры…
— Ничего, завтра уже будет не Второе апреля, как-нибудь выкрутимся, — сказал Ряша, имевший большую власть над своими родителями. — Обойдется. Признаем ошибки…
— Так что, значит, завтра опять врать? — ужаснулась Машка. — Выходит, все наши мучения пропадут зря!
— Тогда давайте хоть напишем в «Пионерскую правду», — попросила Кира Пушкина. — Начнем соревнование. За присвоение звания «Отряд совестливых».
— Заткнись, — сказал Коля. — Надо ее, и правда, переизбрать к черту. А брехать завтра обидно, — выходит, в самом деле все мучения зря!
… Вечером Машка читала про закон Архимеда. Отец лежал рядом на диване в подтяжках и тоже читал.
— Что в «Вечерке»? — спросила его мама.
— Ничего… Гражданка Безденежных А.Л. разводится с Безденежных М.С…
— Ее можно понять, — сказала мама со значением.
— Вечно эти твои намеки, — вздохнул папа. В коридоре зазвонил телефон.
— Это Ковалевский, — сказал папа с мстительным торжеством. — А ты, конечно, забыла про него поговорить…
— Маша, меня нет дома! — закричала мама. Машке много раз случалось выполнять такие поручения, но ведь сегодня было Второе апреля.
— Слушаю. Дома. Мамочка, тебя к телефону…
— Скажи, что я только что ушла, к Поповым, минуту назад.
— Я не буду врать!
— Как ты разговариваешь с матерью?!
Мама сделала лицо «для гостей» и взяла трубку.
— Михал Петрович, миленький, я вот только сейчас собиралась вам позвонить. Ничего пока не получается…
Мама вернулась в комнату, тяжело дыша, и, сверкая глазами, как артистка Мордюкова, закричала:
— Так, по-твоему, я лжица? Да?
Странное какое-то слово подвернулось ей. Наверно, такого слова и нет вовсе. Но, конечно, бедная мамочка…
— Нет, я не считаю тебя лжицей. Но просто мы решили в школе больше не врать. И я ничего не могла сделать.
— А я, по-твоему, хотела соврать?!
На это Машка просто не знала, что ответить, поскольку мама все-таки была дома и все-таки просила сказать, что ее дома нет… Она беспомощно посмотрела на папу.
Папа, как всегда, оказался на высоте. Он все-таки был кандидат философских наук и что угодно мог объяснить.
— Ты не поняла. Мама просто не хотела расстраивать человека. Бывает такая вещь, ложь во спасение.
— Во спасение кого? Себя? — спросила Машка и ужаснулась, что все у нее сегодня как-то грубо получается, хотя она совершенно этого не хочет.
Мама заплакала, а папа сказал, что Машка еще слишком мала, чтобы судить о таких вещах, а тем более подвергать допросу с пристрастием взрослых. И вообще, ей пора спать, потому что самые благородные идеи не освобождают человека от необходимости трудиться, ходить на работу. А для Маши ее работа — школа, а в школу надо вставать в полвосьмого…
Когда Машка ушла в свою комнату, папа и мама стали ругаться громким шепотом. Он сказал, что Маша уже взрослая девочка и нельзя при ней устраивать подобных сцен.
— А без меня можно? — закричала Машка из другой комнаты. — Я же все слышу. Эх, вы…
— Подслушивать низко, — сказала мама и закрыла дверь. Но Машка не подслушивала, просто было слышно.
Она уже пожалела обо всем, что произошло вечером. В самом деле, чего она напала на бедных предков. Они же не знают, что сегодня Второе апреля. То есть это они, конечно, знают, но просто взрослые не участвовали в договоре и не давали клятвы…

(Автор выражает глубокую признательность восьмикласснице Наташе Кузнецовой, а также шестиклассникам Марику Каплану и Марине Кожиной, давшим автору ценные материалы и указания, способствовавшие появлению этого правдивого рассказа.)

ЗАДАЧКА

Глубокоуважаемому девятикласснику и дипломанту математических олимпиад МАРИКУ ШЕЙНБЕРГУ от почтительного автора, помнящего лишь выбранные места из таблицы умножения.

— Все, — сказал Лева. — Решено и подписано!
— Кем решено и подписано? — спросила Машка.
— Мною, — пробасил Лева и строго посмотрел на нее сквозь очки, за которыми глаза были, как золотые рыбки в аквариуме. — Тебе мало?
— И мной, — сказал Юра Фонарев.
— Ну, тогда пусть мною тоже, — вздохнула Машка. — Пожалуйста.
— Что значит «пожалуйста»? Никто тебя не заставляет! — И ребята с возмущением посмотрели на нее.
— Только не хватало, чтоб заставляли, — теперь уже Машка возмутилась. — Только этого не хватало!
— Ладно, — примирительно сказал Лева. — Не пожалеешь. Благодарить будешь! Знаешь, какая эта школа?
Машка знала ничуть не меньше их. Они же вместе там были в «день открытых дверей».
На той неделе Адочка (в смысле Ариадна Николаевна, математичка) сообщила Леве, как классному гению, что вот будет такое мероприятие и она бы советовала ему… Ну, а пошли втроем. Действительно, потрясающая школа! Классы там не классы, а кабинеты, и в одном счетно-решающая машина стоит. Уроки называются не уроки, а лекции, и вместо учителей преподают доценты из университета, а один даже доктор наук.
Может, кое-что и врут тамошние ребята, вундеркинды эти, но, кажется, в самом деле у них там в девятом классе проходят программу первого курса физмата и даже вроде бы отчасти второго… Поэтому, кто не круглый отличник, у кого четверки, смешно даже думать, чтоб сюда попасть.
У Юры четверок было две, у Левы — ни одной, сплошные пятерки, но, к сожалению, у него имелась тройка по немецкому. У Машки, конечно, четверок хватало.
Но когда «день открытых дверей» уже кончался и наши ребята собирались уходить, вдруг выступил директор этой самой специальной математической школы — странный такой человек, косоглазый, носатый, с дикой шевелюрой, как у Левы, но только седой. И вот этот директор в своей речи прямо сказал, что кто не отличник, но способный, пусть все-таки не отчаивается: главное значение будет придаваться итогам математической олимпиады.
И вот сейчас решено и подписано, чтобы всем троим идти в воскресенье на олимпиаду, попытать счастья.
Машка не считала таким уж большим счастьем попасть в эту математическую школу. У нее были совсем другие планы. (Еще неизвестно, какие, но только, безусловно, не математические). Однако было бы нечестно бросить мальчишек в такую ответственную для них минуту, так что она пойдет, провалится, конечно, но зато поддержит их морально.
— Ты что, Гаврикова, ты тоже идешь? — удивилась Ариадна Николаевна и сразу покраснела — наверно, испугалась, что Машка обидится.
Она была добрая и, когда нечаянно обижала кого-нибудь, страшно переживала, мучилась, старалась загладить…
— Да я просто так, Ариадна Николаевна, — утешила ее Машка. — За компанию.
— Нет, нет, — горячо воскликнула Адочка. — Нет, я всегда говорила, что ты способная… Просто лень-матушка… Но если возьмешься, мобилизуешь волю, то сможешь добиться… То есть достичь…
Она не сказала чего, потому что была очень честный человек и не хуже Машки знала, что ничего та в математике не может добиться, а тем более достичь.
Машкин папа тоже удивился и сказал:
— Ну и ну!
Но поскольку он был кандидат философских наук, то после этих слов ему пришлось немного пофилософствовать. И он сказал маме, что это, в сущности, великолепно и что дочь избрала прекрасную область деятельности, где все просто и ясно, установки определены и не подвергаются частым переменам в ту или другую сторону.
— Но там надо иметь голову! — крикнула мама и прогнала Машку готовить уроки.
Левин папа, когда узнал про олимпиаду, сильно разволновался. Он стал бегать по комнате туда-сюда, теребить лысину, на которой, наверно, когда-то росли такие же густые проволочные волосы, как у его прекрасного сына.
— Послушай, Лев, — сказал он наконец, — но ведь физика более, так сказать, перспективная наука на сегодняшний день. Наверное, есть какая-нибудь ракетная физика.
— Ну и что? — сказал Лева снисходительно. — А нам, например, нравится математика.
Но Левиному папе было бы обидно отдавать своего замечательного единственного сына в какую-нибудь второстепенную науку или даже в первостепенную, но не самую главную.
— При твоих способностях, — вскричал он, — ты бы, кажется, мог…
— Поступить в институт, где учат на министров, — хмуро подсказал Лева. — Еще в эту-то школу попробуй попади. Там по двадцать два человека на одно место.
Тогда папа сразу стал волноваться на другую тему: а что, если вдруг не примут?
— Ты должен пойти к своему директору и в комсомольскую организацию и взять характеристику. Пусть напишут, что ты являешься одним из лучших учеников и членом комитета… И про физический кружок обязательно, что ты староста…
— Господи, — сказал Лева. — И про то, что я на свои личные средства купил за тридцать копеек лампочку для физкабинета. Это зримая черта.
— Не остри! — приказал папа. — Я много прожил, я больше тебя понимаю, что в таких случаях играет значение.
Левин папа был музыкант, играл на трубе и, наверное, поэтому считал, что играть может все, даже значение. Лева не стал его поправлять. Папа был вообще не слишком грамотный, потому что попал в оркестр прямо после пятого класса, как вундеркинд. Конечно, теперь уже так не бывает, другая эпоха, и вундеркиндам этим не только нету льгот, но, напротив, приходится заниматься в пять раз больше, чем всем прочим. Эти соображения Лева вложил в одну фразу:
— Папочка, ты не в курсе…
Но, впрочем, подумав, решил характеристику все-таки взять. В самом деле, не может быть, чтобы ничего такого не требовалось…
И вот настало утро стрелецкой казни. Юра Фонарев состоял в кружке юных историков и поэтому постарался найти для этого важного момента соответствующее название. В самом деле, для всех других это было легкое воскресное утро, но для 563 ребят, «одаренных к математике» (так они почему-то официально именовались), оно было до последней степени нелегкое…
На широченной институтской лестнице, украшенной статуями разных бородатых мыслителей, околачивались ребята. Одни стояли неподвижно, подняв очи к небу и беззвучно шевеля губами — то ли молились, то ли решали в уме задачки. Другие нервно переговаривались насчет того, какие были каверзы на прошлой олимпиаде и какие на позапрошлой. Девочки стояли сами по себе, особой группкой. Все очкастенькие, серьезные, абстрактные, как выразился Юра. Только одна вдруг бойкая, хорошенькая фифочка с челочкой. Даже непонятно, зачем ей при такой красоте математика!
Самые отважные (вернее, самые слабонервные) рискнули приехать с родителями. И теперь, стесняясь и страдая, выслушивали отеческие наставления и материнские инструкции.
— Но главное, Нолик, не волнуйся, — говорила толстому розовому мальчику толстая красная женщина в сарафане, отороченном черно-бурой лисой. — Я тебя умоляю, Нолик.
До чего математическое имя у человека — Нолик! Интересно, как его зовут полностью? Арнольд, что ли? Больно он нервный парень, Арнольд этот. Он просто с испугу завалится. Но вообще-то все в это утро были довольно нервные. Даже, честно говоря, наши Юра и Лева.
Среди взволнованно гудящей, сопящей, вздыхающей, шевелящейся, можно сказать, даже дымящейся толпы ледяным островком выделялись двое. Они невозмутимо сидели на ступеньке и играли в «балду». Старший из них, очкарик в лыжных штанах и голубых кедах, после каждой записи лениво говорил партнеру: «Ага, раз вы так, то мы вот та-а-ак…» —
— Это Гузиков, — почтительно прошептал Юра. — Серебряная медаль на всесоюзной олимпиаде, — и вздохнул. — Конечно, он может сейчас и в «балду».
На пороге показался молодой, ужасно важный верзила с портфелем. Он сделал зверское лицо и закричал:
— Начинаем, товарищи! Милости просим!
Все, толкаясь и отчаянно топая, устремились в сияющий мраморный вестибюль и дальше, в распахнутые двери актового зала. Только Лева застрял у входа перед огромным листом ватмана. На листе было написано объявление:

ТОВ. ТОВ. ШКОЛЬНИКИ! ПО ВСЕМ ВОПРОСАМ ОБРАЩАТЬСЯ К Э.КОНЯГИНУ, КОМН. 9

У Левы как раз имелся вопрос. Он пошел в комн. 9.
Этим главным по всем вопросам Э.Конягиным оказался тот самый здоровила, который-только что кричал «милости просим». Он и сейчас сделал зверское лицо и сказал приветливым голосом:
— Пожалуйста, я вас слушаю.
Лева подумал, что, может, этот молодой человек как раз и есть один из тех несчастный «наоборотников», про которых рассказывал Ряша. Ряша был вообще-то трепач и фантазер, но как раз эта байка была похожа на правду. Бывают будто бы такие наоборотники — Ряша даже помнил латинское название, очень звучное — «комогомини люпусесты»… Так это такие люди, которые сами себя не слушаются, — скажем, хочет он заплакать, а вместо этого вдруг хохочет, или желает побегать, а вместо этого ложится. Ряша клялся, что это вполне научное медицинское явление. Он, вообще-то говоря, мог знать — у него и папа и мама врачи.
— Ну так что же все-таки? — рассердился главный Э.Конягин, а лицо его соответственно подобрело. — Ну, произносите что-нибудь!
И Лева задал свой вопрос: требуется ли тут характеристика и вообще какие нужны документы?
— Документы?! Вот где все ваши документы! — Э.Конягин постучал пальцем по лобастой башке. — Вот вам сразу и характеристика, и справка, и пропуск с круглой печатью. Ясно? Действуйте!
В зале, который назывался Первой аудиторией, скамьи стояли в двадцать рядов. Длинющие такие скамьи, и перед каждой — стол.
— По двое, товарищи, по двое,— сказал главный по всем вопросам и пошел по рядам. И еще пятеро ученых, таких же молодых и важных, пошли за ним с толстыми пачками листков.
— Листки проштампованы, говорил на ходу Э.Конягин. — Прошу учесть, что списывать и вообще мухлевать не удастся. Мы тут все еще не старые, еще не забыли, как это делается. Сами умеем. Учти-те!
— Значит, вам было можно? — вызывающе пискнул кто-то. Кажется, Нолик, тот розовый, с математическим именем.
— Но математику я никогда на сдувал! — гордо сказал главный, а остальные ассистенты почему-то заржали.
Каждому полагалась своя задача. И не какая-нибудь там обыкновенная, про колхоз «Светлый путь», который приобрел два трактора и три машины, в то время как колхоз «Заря» приобрел семь тракторов и т.д.Тут были совсем другие задачки.
Юре, например, выпала такая. К королю Артуру съехались рыцари.Притом известно, что каждый из них враждует с половиной гостей. Каким образом помощник короля герцог Эрнест мог бы рассадить их так, чтобы никто не сидел с врагом.
— А у тебя что? — спросил Юра, которому, конечно, захотелось сперва узнать, что там досталось Леве.
Леве досталось про шахматистов. В турнире участвовало восемь человек, и у всех оказались разные результаты. Притом известно, что занявший второе место получил столько же очков, сколько четыре последних, вместе взятых. Каков исход встречи между четвертым и пятым шахматистами?
Лева вонзил пальцы в дикую свою шевелюру, задышал, замычал, заморгал — все это значило, что он приступил к работе.
— Будем рассуждать! — заклинал он сам себя, почему-то вслух. — Будем спокойно рассуждать. Каждый из этих типов сыграл с каждым… И либо победил, либо продул, либо свел партию вничью. Значит, сколько должен был набрать первый… Та-ак… Да что это я? — испугался вдруг Лева, которому пришло в голову сразу окунаться в собственные дела, когда рядом, может быть, бедует друг. — Значит, сколько у нас рыцарей? (Он так и сказал: не «у тебя», а «у нас».)
Машка, конечно, ничего решить не могла, но и уйти не могла, потому что ребята тогда бы подумали, что она все решила раньше их, и могли бы занервничать. Предположение, конечно, было теоретическое, поскольку старые друзья, конечно, догадывались, что Машкина хилая математика тут не сработает. Но все-таки ей приятно было думать, что вот она своим присутствием воодушевляет этих несчастных евклидов и лобачевских.
Так вот, она бессмысленно перебирала чистенькие свои листочки с фиолетовыми казенными штампами и разглядывала зал. Тут, конечно, было на что посмотреть стороннему наблюдателю. У великого Гузикова был такой вид, будто он не писал свои цифры, а играл на рояле, как Ван Клиберн, — он вскидывал голову, поднимал брови и как-то даже дергался в такт невидимой музыке. А Нолик почему-то был спокоен, и красная рожа его светилась довольством. (Видимо, повезло человеку — задачка попалась подходящая.)
Иногда кто-нибудь из ребят на цыпочках подходил к Э.Конягину и другим ассистентам и шепотом просился в туалет.
— Ручку, пожалуйста, оставьте, — сказал одному такому главный. — Зачем вам т а м ручка?
И потом, когда подходили другие просители, ассистенты каждый раз переглядывались с особенным значением, всем видом своим показывая, что им, конечно, понятны тайные цели этих прогулок. Хотя цели вполне могли быть не тайные, а самые обыкновенные. Поскольку олимпиада длилась целых пять часов.
Все, все, кроме Машки, писали, мучились, мыслили. Хорошенькая фифочка с челочкой (про которую Машка могла бы забожиться, что та ничего не решит и пришла сюда просто покрасоваться среди умственных мальчишек)… так вот, она тоже писала и даже как-то уверенно и весело.
А по лицам Юры и Левы, на которых она, естественно, смотрела больше, чем на всех прочих, трудно было что-либо определить. Что-то они все шептались, заглядывали друг к другу, кажется, даже ругались потихоньку.
К сожалению, это было видно не только Машке. Э.Конягин время от времени посматривал на друзей, качал головой, поочередно демонстрируя свои наоборотные гримасы и улыбки. А ребята шептали себе и писали что-то на промокашке и снова шептали. Забыли дураки, где находятся…
Кончилось все плачевно. Когда Юра и Лева сдали работы — не первыми, но и далеко не последними, — главный по всем вопросам обласкал их свирепой улыбкой, вынул толстенный карандаш и поставил на каждом листке по красной птичке.
— Он вас взял на заметку, — сказала Машка. — Вот увидите, что-нибудь случится.
Но упоенные своей победой мальчишки не захотели слушать объективного человека. Они прыгали, толкались, вопили и мурлыкали, потому что задачки у них получились все до одной.
Потом ликование продолжалось уже в семейном кругу (то есть в двух семейных кругах). Левин папа страшно обрадовался, но, овладев собой, заявил, что радоваться совершенно нечему, что все это нормально и ничего иного от своего сына, которого он знает, как себя самого, он и не ждал. А его лично гораздо больше радует сама система, при которой никаких бумажек не спрашивают, а просто говорят: давай покажи, что ты можешь, вот и вся твоя анкета. Конечно, папе такая система нравилась больше, поскольку ему, бедному, всякий раз приходилось писать в анкете: «Образование — незаконч. непол. сред. школа» и еще всякое другое.
Фонаревский папа, выслушав Юркин доклад, молча снял со своей руки прекрасные плоские часы «Полет»; (вернее «Poliot», поскольку они были не простые часы, а экспортные) и отдал сыну. За четверть века, минувшие со времени последнего папиного урока по арифметике, тоскливый ужас, который он испытывал перед этой наукой, нимало не ослабел. Примерно раз в два года фонаревскому папе снился один и тот же сон: рыжая математичка Фаина Яковлевна, бассейн, и две трубы, и сборник арифметических задач Березанской,
— Да, Юрка, — сказал он, — вот какой ты у меня человек! Вот это да — больше ничего не скажешь!
А Машка, чтобы не объясняться зря, просто заявила родителям, что ни на какую олимпиаду не ходила — раздумала в последний момент, и все.
— А что же ты делала все воскресенье? — ужаснулась мама.
— Занималась русским, — ответила Машка.
— В том смысле, что весь день разговаривала на русском языке, а не на каком-нибудь другом, — язвительно заметил папа.
Прошло еще две недели, и вот снова институт, первая аудитория, которую теперь уже почему-то именовали актовым залом, за столом президиума академик, два члена-корреспондента, и лохматый директор специальной математической школы, и представитель гороно, и еще какие-то представители. А Э. Конягин уже не главный. Он сидит себе где-то в семнадцатом ряду, рядом со всеми прочими ассистентами, оказавшимися просто здешними пятикурсниками, которым поручено было, проводить олимпиаду.
Словом, это был торжественный акт, посвященный итогам состязания юных математиков. И представитель гороно сказал по бумажке речь, в которой отмечал достижения, а также указывал на отдельные недочеты.
— Нас волнует также, — бубнил он равнодушным голосом, — состояние подготовки учащихся в ряде школ. — Тут он поднял, наконец, глаза от бумажки и сказал строго: — Нет, товарищи, мы не встревожены. Но мы, товарищи, не удовлетворены.
А потом поднялся академик и стал по очереди вручать победителям их почетные грамоты, называвшиеся, впрочем, не грамотами, а «похвальными отзывами». И оказалось вдруг, что великий Гузиков получил грамоту только второй степени, и фифочка с челочкой вдруг тоже второй. А первая степень была присуждена как раз тому розовому Нолику, несчастному маменькину сынку. Уж на что наши ребята знали людей, а вот ошиблись, не оценили.
Впрочем, это психологическая ошибка в такой момент не была для них главным огорчением. Поскольку чтение почетного списка явно подходило к концу, а наших друзей что-то не вызывали. Наконец председательствующий закончил чтение, сложил бумажку вдвое, потом вчетверо и, уже уходя с трибуны, сказал:
— Да, вот еще… товарищей Фонарева и э-э-э… Махервакса попрошу потом зайти в комнату номер девять.
Что было потом в этой самой комнате номер девять, я, честно говоря, описывать не хочу. Уже никаких академиков и членкоров там не было. А сидели там директор математической школы и представитель гороно, который «не встревожен, но не удовлетворен». И опять там находился Э.Конягин, который, ласково улыбаясь, стал ругать ребят:
— Ну что прикажете с вами делать? Кому вручать грамоту? Задачки все решены толково… даже неплохо. Но ведь вы там шушукались, и мы не можем установить, кто из вас действительно решил, а кто нет.
Ребята стали по очереди объяснять, что решали вместе, и что они вообще всегда все делают вместе, и что никакого особенного преступления тут нет, потому что науке известны такие случаи. И они стали лихорадочно придумывать известные случай. Вот, скажем, Пьер и Мария Кюри или еще Ломоносов и Лавуазье (впрочем, кажется, последний пример не годился, поскольку эти двое работали порознь, хотя и выдумали одну и ту же штуку).
— Ладно, — сказал вдруг представитель гороно. — Тут вопрос принципиальный. Олимпиада была индивидуальная. И награда может быть вручена индивидуально. Мы тут с товарищами посовещались и решили вот таким путем: вот вы честно разберитесь, кто из вас более достоин, и мы вручим ему похвальный отзыв. А второй пусть поступает а школу на общих основаниях.
— Вот он, Фонарев, — сказал Лева.
— Раз так, Махервакса пишите! — крикнул Юра, огорчаясь, что не он, а Лева все-таки первый успел крикнуть то, что надо.
— Ну-ну, ребята, — сказал лохматый директор школы. — Идите и подумайте. Завтра утром придете и скажете.
Узнав о случившемся, Левин папа заявил, что не оставит эту чудовищную историю без последствий. По его мнению, это было чистейшей воды государственное преступление — помешать стране вместо одного таланта получить два.
— Почему «помешать»? — спросил Лева, которому было тошно, но не до такой степени, чтобы уж совсем потерять совесть. — Прекрасно, я буду заниматься в нормальной школе и сдавать экзамены, как все, на общих основаниях.
Но Левиному папе, бывшему вундеркинду, как вы помните, почему-то не понравилось это «на общих основаниях». Он сказал, что не Левиного ума дело обсуждать такие серьезные вещи и что он сейчас пойдет к Юриным родителям и они по-взрослому, по-серьезному все решат.
И вот стали родители решать. Сперва они говорили о погоде, потом о футболе, потом почему-то о Братской ГЭС, являющейся действительно редкостным гигантом энергетики. Наконец нервы у Юриного папы не выдержали, и он с благородной мужской прямотой сказал, что хорошо знает своего сына и уверен в его силах, так что Юрка пробьется к своей цели, несмотря ни на что.
Тогда Левин папа радостно заявил, что совершенно согласен с Фонаревым-старшим, что действительно Юра — мальчик крепкий, ему любые испытания нипочем, в то время, как Лева, конечно, юноша впечатлительный, далеко, к сожалению, не богатырь, и очки у него минус пять. Так что, пожалуй, действительно стоило бы, конечно, облегчить именно Левину судьбу, потому что — это совершенно справедливо заметил товарищ Фонарев — Юра не пропадет.
В этом месте Фонарев-старший вдруг воскликнул: «Ой!» — поскольку его жена, Юркина мама, наступила ему под столом на ногу.
— Нет, — сказала она печально, — наш Юра только с виду такой крепыш. Дай отметки его, знаете, не твердые. Все-таки две четверки, а ваш просто молодчина, идет ровно. Конечно, вашему будет легче.
— Но у него тройка по немецкому, — закричал Левин папа. — Понимаете, тройка! Это не то, что ваши две четверки.
Тут те трое посмотрели друг на друга и смутились. Потому что разговор был действительно несколько странный, даже, пожалуй, диковатый.
— Катя, посмотри, пожалуйста, как там чайник. По-моему, он уже закипел, — строго сказал Фонарев-отец, и Фонарева-мама, сердито сверкнув глазами, вышла.
— Действительно, — сказал Левин папа и вздохнул, — как-то оно нехорошо у нас получается.
— Да, — сказал Фонарев, — глупое положение. — И, вдруг просияв, предложил: — Давайте по-честному решим. Жребием.
— Орел и решка? — с сомнением пробормотал Левин папа. А потом вдруг махнул рукой: — А, была не была, чур, моя решка.
Фонарев достал из кармана двугривенный, положил его на огромный черный свой ноготь, щелкнул так, что монетка десять раз кувыркнулась;в воздухе, прежде чем брякнулась на стол.
— Орррел! — закричал счастливец, а Левин папа пожал плечами и покачал головой.
— Может быть, вы думаете, что я смухлевал? — гневно спросил Фонарев.
— Нет, — печально вздохнул Левин папа. — Я этого не думал.
И они замолчали надолго, до самого чая, который, кажется, и не собирался кипеть.
Но вообще-то напрасно они расстраивались. Все уже было прекраснейшим образом решено. То есть, может, и не прекраснейшим, но, во всяком случае, решено. Просто Юра и Лева в сопровождении Машки отправились в девятую комнату, взяли у Э. Конягина грамоту, на которой было написано «Фонарев», поскольку, как вы помните, Лева успел первым выкрикнуть фамилию. И, выйдя за порог, мальчишки разорвали эту грамоту.
Они хотели сначала разделить ее на три части, потому что и Машке по справедливости полагалось. Но та запротестовала. Она сказала, что это как раз будет реликвия их неразрывной и неразлучной, проверенной в боях дружбы (а она, конечно, тоже им друг, но в данном бою не участвовала). И она, Машка., пожалуй, сошьет им такие мешочки, которые можно будет иногда, в торжественных случаях, вешать на грудь под рубашку. И каждый будет хранить в своем мешочке половинку этой самой грамоты. Ребята кивнули, мол, ладно, хорошо, пусть так, И по-моему, все трое подумали, что это прекрасная идея, достойная настоящих рыцарей, даже тех, которых с их помощью сегодня рассадил граф Эрнест, верный помощник короля Артура,

ДНИ НАРОДОВЛАСТИЯ

Если смотреть сбоку, физиономия Коли похожа на кукиш с торчащим вместо кончика большого пальца коротким курносым носом. И, я думаю, все это так выглядит случайно. Потому что Коля был вообще против всего, против всех правил, какие есть на свете. И Людмила Прохоровна — русачка, глядя на него, всегда качала головой и говорила своим противным задушевным голосом: «Эх, Калижнюк, Калижнюк, анархия — мать порядка».
Что такое анархия, интеллигентные семиклассники, конечно, знали: это когда никаких запретов — всяк делай, что хочешь, полная воля. Но, конечно, знание тут было чисто теоретическое. Потому что — сами понимаете! — какая может быть вольность четырнадцатилетнему человеку?!
Но вдруг оказалось, что может быть такая вольность. Ненадолго и не полная, но все-таки… Вроде невесомости, которую, как выяснилось, можно достичь на десять или двадцать секунд даже в условиях земной атмосферы (за справками по этому вопросу обращайтесь к Фонареву, пять раз смотревшему фильм «Покорение космоса»).
Ну, словом, вот такая невесомость на двадцать секунд — то есть вольная воля на три дня — была однажды достигнута в седьмом «Б». То есть что значит однажды? Тут надо сказать точно: третьего, четвертого и пятого февраля.
Началось все опять-таки с Коли. Перед литературой он вдруг взял и пересел со своей парты на переднюю, к Сашке Каменскому. Ему надо было спешно обсудить разные разности, которые он небрежно называл «марочными делишками», а Сашка торжественно именовал «филателистическими интересами».
Русачка Людмила Прохоровна — пожилая, грузная женщина, коротко остриженная и говорящая басом… Пожалуй, я лучше не стану ее описывать, а просто приведу безответственное определение Юры Фонарева — старосты кружка юных историков. Этот Юра сказал, что Людмила Прохоровна — вылитый Малюта Скуратов, которого побрили, нарядили в женскую (ну, не так чтоб уж слишком женскую) одежду и приказали ему для пользы дела быть добрым.
— Эх, Калижнюк, Калижнюк, буйная головушка, — сказала Людмила сладким басом. — Анархия — мать порядка! Ты почему сел не на свое место?
— А вот она с Юркиной парты лучше видит, — сказал Коля, который был не слишком-то находчив. — Тут доска отсвечивает.
— Кто она? — спросила русачка. — У Гавриковой есть имя.
— Машк… То есть Маша…
— Значит, сидя с Фонаревым, а не с Каменским, ты лучше видишь, Маша? — спросила она уже совсем сладко.
— Да, спасибо, — высокомерно сказала Машка, — тут я лучше вижу.
— Может быть, тебе следовало бы вообще сходить к глазному врачу и подобрать очки?
— Большое спасибо, Людмила Прохоровна. — Машка даже слегка поклонилась. — Я обязательно схожу.
— Молодец! — громко прошептал Лева Махервакс и показал Машке большой палец. — Это был ответ герцогини.
Похоже, что Людмила услышала и вполне оценила это замечание. Когда уж человек кого-нибудь невзлюбит, он должен рассчитывать на взаимность. Но русачка почему-то не рассчитывала и сильно разозлилась.
После звонка она влетела в учительскую с криком: «А вам, Ариадна Николаевна, как классному руководителю… » — и накинулась на бедную Адочку.
«И вам, Ариадна Николаевна, как завучу, тоже следовало бы со своей стороны…» — словом, Людмила требовала, чтобы в этом седьмом «Б», где юноши и девушки творят все, что им заблагорассудится, пересаживаются с места на место и даже более того… Чтоб в этом вертепе был наведен, наконец, элементарный порядок, обязательный в советской школе…
Марья Ивановна, которую вся школа за глаза звала Завучмарьванна, слушала внимательно и грустно.
— Да, говорила она, вздыхая, — да, да, да, это действительно проблема.
— И вообще, — победоносно закончила Людмила Прохоровна, — этот вопрос надо решить принципиально. Одна паршивая овца, какой-нибудь Калижнюк…
— Почему Калижнюк овца? — ужаснулась Адочка, но Людмила не обратила на нее внимания.
— В конце концов, ведь берут тунеядцев и изолируют их от общества… в специально отведенные местности! Сроком до пяти лет! А у нас, понимаете, Калижнюк свободно садится с Каменским и влияет на него как хочет.
Завучмарьванна с тоскливой завистью смотрела в окошко на школьный двор, где краснощекий пятиклашка, в ушанке набекрень, лупил портфелем другого пятиклашку.
— Да, Людмила Прохоровна, — сказала она, вздыхая, — да, да, это серьезный вопрос…
И вдруг горько пожалела, что прошло детство. Давным-давно прошло и не вернется, и уже нельзя вот так, как тот краснощекий за окном, взять портфель и треснуть эту Людмилу по башке (хотя портфелем убить можно — черт знает сколько казенной бумаги приходится таскать с собой).
— А почему вы так уверены, что плохой испортит хорошего? А может, хороший исправит плох… — запальчиво сказала Адочка, но вдруг испугалась: ой, что это она такое несет? — и осеклась на полуслове. Боже мой! Хороший исправит плохого! Бррр! — Они уже люди, — сказала она жалобно. — Имеют же они право хоть на что-нибудь,
— Они имеют все права, — сказала Людмила. — Учиться, трудиться, культурно отдыхать. Больше того — оскорблять своего учителя, который всей душой…
И тут из ее груди исторглось сдавленное рыдание (но, может быть, это она просто чихнула).
А между тем в седьмом «Б» уже позабыли мелкое происшествие с пересаживанием. Коля и Сашка уже сидели на своих местах и разглядывали новообретенные марки. Судя по их блаженным рожам, каждый был уверен, что именно он обдурил уважаемого коллегу. Весь класс бездельничал, как и положено на перемене. Только двое на задней парте трудились в поте лица своего, сопя и вздыхая. Впрочем, назвать их тружениками было бы неточно, потому что они, собственно говоря, сдирали из чужих тетрадей домашнее задание.
Ну, а все прочие в классе, повторяю, предавались сладкому ничегонеделанию. То есть играли в «балду», боролись, ели бутерброды, ходили на руках, рисовали фасоны юбок, «которые теперь носят», говорили: а) про кино (картина — во! — железная. Он как выскочит и бац-бац из кольта!), б) про пионерскую дружину (надо ли приносить гербарий на сбор «Люби родную природу»), в) про Ги де Мопассана (жжжелезный писатель! Не читал? Эх, мальчик, дитя!), г) про футбол (Метревели упустил железный мяч), д) про историчку и Ряшу (а она спрашивает: «Это ты, Ряшинцев, так считаешь или Маркс?» А он: «Мы оба так считаем»), е) про акваланги… и т. д. и т. п. У нас алфавит сравнительно небольшой, и мне все равно не хватит букв. Вот в китайском, говорят, иероглифов в несколько раз больше. Это ученый мальчик Лева говорит, он, наверное, знает. Но я боюсь, что и иероглифов не хватило бы, чтобы перечислить все темы разговоров в седьмом «Б» между первым уроком и вторым. Словом, это была перемена как перемена — зачем мне ее описывать? Сами знаете, сами небось учились: у нас ведь школьное обучение обязательно.
А после перемены была физика, и пришла Адочка, и все сразу вспомнили про случай с Людмилой Прохоровной. Идя в класс, Адочка дала себе страшную клятву заговорить об этой истории не раньше следующего звонка. Но, увидев безмятежные физиономии своих прекрасных семиклассников, она не выдержала. Можно сказать, что классный руководитель победил в ней физичку.
— Что вы за фокусы устраиваете? — закричала она с порога. — Что вы — маленькие?
Ну, я не стану цитировать речь Ариадны Николаевны. Я ее люблю, и мне очень хочется представить ее в наилучшем свете. А какой уж тут наилучший свет, когда Адочка по должности должна была обличать ребят, которых не считала виноватыми, и защищать Людмилу, про которую думала… (из педагогических соображений я не решусь разгласить при ребятах, что именно думала физичка о русачке).
Кроме того, Ариадна Николаевна, безусловно, не самая преступная среди легиона лиц, говорящих по должности не то, что они считают верным на самом деле. Но это соображение, вполне утешившее меня, Адочку все-таки не утешило. И в конце своей суровой речи она вдруг произнесла странные слова, совсем не вытекавшие из сказанного ранее.
— А впрочем, — сказала она и, кажется, вздохнула с облегчением, — вы в конце концов взрослые люди. Решайте, пожалуйста, сами, кому с кем сидеть!
— В каком смысле «сами»? — осторожно спросил Юра Фонарев.
— В том смысле, что сами!
— Ура! — тихо сказал Коля.
— Ура! — прошептал класс. — Ура! Ура! Ура!
На большой перемене начался диспут. Очень толстая Кира Пушкина с очень толстой косой сказала своим толстым голосом: «Только пускай это будет настоящий диспут».
Как председатель совета отряда Кира уже давно мечтала провести какой-нибудь диспут. Вроде тех, про которые писала «Пионерская правда» и сообщала «Пионерская зорька». Она однажды даже советовалась с умным Юрой Фонаревым по этому вопросу. Принесла ему разные «материалы и вырезки» и спросила, не подойдет ли такая увлекательная тема: «Стоит ли жить для одного себя?» Или, может, лучше такая: «Откровенность — хорошо это или плохо?»
Но Юрка не понял серьезного разговора. Он схватил в охапку «вырезки и материалы» и умчался в конец коридора к своему Леве, радостно вопя:
— Даешь диспут! Волнующие темы: «Двуличие — хорошо это или плохо?», «Стоит ли быть порядочным?»
— «Возможна ли дружба между мальчиками и девочками?» — мрачно пробасил Лева. На том идея диспута и была погребена.
А вот сейчас действительно возник диспут. Хотя я и не поручусь, что это было именно то самое, о чем мечтала толстая деятельница Кира.
Едва Ариадна Николаевна вышла, Коля схватил в охапку, свои вещички — книжки, тетрадки, альбом и какую-то трубку неизвестного назначения (то ли свистульку, то ли самопал) — и перетащил на Сашкину парту.
— А ты давай к Фонарю, — сказал он Машке и, подумав немного, добавил: — Пожалуйста.
И Машка мигом собрала барахлишко и ушла. Без звука. Наверно, удивилась, что Коля вдруг сказал «пожалуйста», но скорее всего она просто обрадовалась, что можно насовсем сесть к Юрке Фонареву.
И тотчас, как по свистку, с двух концов класса два уважаемых человека кинулись ко второй парте. За этой партой сидела первая красавица и примерно тридцать шестая ученица Аня Козлович. Но рядом с ней было только одно место, да и то, вообще говоря, не свободное. Так что в пункте назначения столкнулись уже три богатыря: Сашка Каменский. бежавший справа, Гена Гукасян, бежавший слева и художник Тютькин, сидевший на своем месте.
— А вы подеритесь, доброжелательно посоветовал Юра Фонарев, который мог в такой момент веселиться, поскольку у него все уже решилось наилучшим образом. — Значит, Сашка с Генкой… Победитель встретится с Тютькиным. Потом золотой призер сядет с Анютой. Серебряный останется при своих, а бронзовый сядет к Коле.
Класс заржал. И соискатели печально удалились каждый в своем направлении.
— Бедненький, — сказала Машка, глядя на тощего растерянного Сашку. — Голый король Лир.
Собственно она это подумала про себя, но нечаянно сказала вслух.
— Так нельзя, — сказал Лева Махервакс, взгромоздившись на парту. — Один человек хочет, предположим, с другим человеком. А тот, другой, может, не хочет с этим одним, а вовсе хочет с третьим, который, в свою очередь, не хочет с ним, а хочет с четвертым, который, в свою очередь…
— Ясно, — сказал Сашка быстро оправившийся от потрясения, — Так что же ты предлагаешь?
— Я ничего не предлагаю — ответил Лева, как подобает философу. —Я ставлю вопрос…
— Это каждый дурак может.
Так что волей-неволей пришлось предлагать. Кира Пушкина сказала, что надо бы лучших сажать с худшими, чтоб они своим влиянием…
— Прелестно! — ликовал Фонарев. — Составим таблицы. Будем определять лучшизм ии худшизм.
— Правильно, — заорал Сашка. — Складывать успевизм, дисциплинизм, активнизм… Что еще -изм? Да, еще участиевобщественнойработеизм!
Сева Первенцев сказал, что надо все решить демократическим путем. То есть, голосованием. Ему очень нравился этот путь, потому что его уже однажды выбрали. Редактором стенгазеты.
Разные выборы в школе происходили часто и особенного значения не имели. То есть когда-то в младших классах, наверное, имели — сейчас уже трудно вспомнить, как оно было. А в последнее время все делается очень просто.
Надо, скажем, избрать старосту класса. Ну кто-нибудь для смеха крикнет: «Калижнюка!» А Коля покажет ему кулак и прошипит: «Чего еще?» Потом уж кто-то по-настоящему скажет, что надо бы Гукасяна. И все проголосуют, поскольку Генрих свой парень — не подлиза, не бобик, не ябеда, а с другой стороны, он сможет обеспечить явку на всякие собрания и мероприятия, поскольку ребята к нему хорошо относятся и не станут удирать — чтоб старосте не попало.
Особый случай был, конечно, с Кипушкиной. Никто почему-то не хотел в председатели, и все выкрикивали имена своих врагов, мечтая насолить им этой ответственной должностью. И тут вдруг Лева заметил, что Кира слегка подпрыгивает на своем месте и выжидающе поглядывает по сторонам.
— По-моему, она стремится, — сказал Лева, обернувшись к фонаревской парте, и, не дожидаясь ответа, завопил: — Пушкину! Пушкину!
— Идиот! — сказал Фонарев сквозь зубы. — Кретин! Что ты наделал?
А старшая вожатая страшно обрадовалась:
— Правильно, Махервакс! Кира активная девочка!
— Лучше бы пассивная, — прошипел Фонарев: — Это бы еще можно было стерпеть.
Жизнь, как вы знаете, доказала его правоту. Но я сейчас все это рассказываю к тому, что идея Севы насчет демократии была дружно забракована. Слишком серьезное дело, чтоб решать голосованием. Пусть лучше каждый напишет записку с именем желательного соседа. А совет отряда подведет итог, кому и с кем сидеть.
Записки были написаны на следующей перемене и брошены в Левину ушанку, за которой пришлось специально бегать в раздевалку. Конечно, можно было бы просто складывать их на столе или бросать в мешочек для завтрака, но это было бы уже не то.
Хотя все равно получилось «не то». Не успел Лева дойти до середины второго ряда, как прибежали трое и потребовали свои записки назад: они, видите ли, передумали и хотят вписать кого-то другого.
— Сразу на попятный. — осуждающе сказала Машенька. — Моя мама говорит: все теперь несамостоятельные. Сегодня женятся — завтра передумывают…
— Умница ты! — сказала Машка, которая, как вам известно, совсем другая девочка и, по выражению Фонарева, «даже не тезка» Машеньке. — Предусмотрительница!
Когда после уроков уполномоченные на то лица прочитали все записки, итог получился в высшей степени странный. Оказалось, что пятнадцать человек (почему-то одни девочки) пожелали сидеть с Севой Первенцевым. К Анюте попросилось семеро (по странному капризу судьбы это были только мальчики). На Машку было четыре заявки, на Машеньку три, еще на нескольких ребят по две и по одной.
Словом, выяснилась ужасная вещь: почти на всех учеников седьмого «Б» вообще нету спроса.
— Эти цифры нельзя объявлять! — строго сказала Кипушкина. — Они неправильно рисуют дружбу в нашем классе.
— А почему цифры должны рисовать? — спросила Машка.
— Не понимаешь — помолчи! — отрезала Кира. — Это очень серьезно. И ни слова никому! Ясно?
— Ясно! Кирка обиделась, что ее никто не записал, нахально громко сказал этот красавчик Сева и помахал своими телячьими ресницами. — Но надо говорить правду!
На этот раз все с ним согласились. Хотя он сказал свои последние благородные слова из не очень благородных соображений. Скорее всего ему просто хотелось, чтобы все узнали, каким он вдруг оказался чемпионом. Еще только вчера на редколлегии Юрка ему при всех кричал: «Ты глуп, как пуп». А теперь вот тебе и пуп — 15 заявок. А на Юрку только какие-то плачевные две!
Нет, стоп… Невозможно так подробно про все рассказывать, а то никогда не кончишь! Короче говоря, на записки пришлось наплевать. Иначе надо было бы делать одну парту шестнадцатиместной, другую — восьмиместной и т. д.
— Вы руководители, вы и сажайте! — сказал Ряша, который был по должности никто и неизвестно как затесался в среду руководящих ребят.
— Только надо, чтоб благородно, — сказала Машка. — По-честному…
— Правильно, — обрадовалась Машенька. — Вот ты, например, возьми и не сядь с Фонаревым. Это будет хорошим примером.
— Пожалуйста, — вспыхнула Машка. — Я согласна с кем угодно.
— С Кирой, — сказала Машенька твердо.
Словом, эта самая кисочка Машенька повела дело просто мастерски, и, чтобы не прослыть корыстным и несознательным, каждому приходилось сесть именно с тем, с кем ему меньше всего хотелось. Оказывается, не только для всеобщего счастья, но и для того, чтобы всем сделать плохо, нужно приложить немало труда и вдохновенья. Правда, Машенька была трудолюбива и вдохновенна и выбор ее был снайперским: Тютькин с Колей, Фонарев с Первенцевым и т. д.
Но и этот план, конечно, лопнул: потому что если плохо сразу всем, то сознательность испаряется сразу…
А может быть, пусть весь класс решает, в полном составе! Больше голов — больше умов. (Я лично не совсем уверен, что 36 учеников седьмого «Б» и есть именно 36 умов. Но все-таки…)
Пробовали ребята пересаживаться постепенно, так сказать, на основе двухсторонних соглашений. Скажем: «Я на твое место — к Гене, а ты на мое — к Ряше. И еще в придачу получишь пингпонговую ракетку», Три раза так вышло, на четвертый лопнуло.
Испытали другой вариант: «Конец своеволию, пусть будет строго научный подход. Вот Лева — человек научный и очень честный, пускай он всех рассадит».
Ученый мальчик Лева был действительно очень честный. (Все говорили именно «очень», хотя вряд ли можно быть «довольно честным» или «умеренно честным».) Весь вечер он чертил какие-то графики и составлял таблицы симпатий и противоречий.
Сперва все получалось прекрасно и все были довольны. Правда, одна девочка, которую Лева определил к одному мальчику, очень искренне протестовала и кричала: «Ни за что с ним не сяду!» Но это было не так уж страшно, поскольку протестовала она на бегу, торопясь с вещичками к назначенной парте (чтоб Лева не передумал и не посадил кого-нибудь другого).
Потом, однако, дело пошло туго. Сашка, например, забраковал Ряшу, откровенно сказав Леве на ухо:
— Мне с ним интересно разговаривать не больше семнадцати минут. А что я буду делать на остальных уроках?
— Учиться, — неуверенно сказал Лева.
Я забыл отметить — а это, наверное, существенно, — что в эти знаменательные дни в перерывах между пересаживаниями проходили нормальные уроки. (Нельзя сказать, что совсем уж нормальные, но все-таки географичка пыталась спрашивать географию, а англичанка — английский.) На седьмой «Б» посыпались колы и двойки. Адочка потеряла сон и ходила по школе, пошатываясь, время от времени поглядывая в зеркальце на синие круги под прекрасными своими глазами. Но свободу не отменяла. И Завучмарьванна ничего ей не говорила, хотя уже второй день носила в сумочке копию русачкиного заявления в районо, начинавшегося словами: «Считаю своим педагогическим долгом довести до вашего сведения…»
А седьмой «Б» продолжал мучиться собственной вольностью. Снова и снова возникали и лопались проекты один другого фантастичнее. Предлагалось все решить чемпионатом по шашкам, или лыжными соревнованиями, или с помощью обычной проверенной считалочки «На златом крыльце сидели».
Кончилось тем, что Юра Фонарев влез на парту (вернее, на две парты: одной ногой на свою, другой — на Левину) и потребовал, чтоб все сели так, как сидели до народовластия…
— …как исторически сложилось, — сказал он.
— По божьей воле? — с наивозможнейшей иронией спросил Лева, сильно обидевшийся за свою науку.
И тут вдруг класс раскололся. На две партии. Причудливая трещина прошла не только по классному журналу, но — как выразился поэтический Ряша — по человеческим сердцам. Так что по разную сторону баррикад оказались даже такие друзья, как Лева и Юра, которых невозможно было бы разлить водой (хоть целым Атлантическим океаном). И вот — враги!
И Машке пришлось из высших соображений порвать с Юрой и встать под Левины знамена, поскольку принять лозунг «Пусть будет, как было» — это значило добровольно отказаться от свободы.
Вдруг кто-то произнес слово «бойкот».
Неизвестно, кто именно это сказал. Нельзя даже установить, какая партия объявила его первой. Но, по простодушному определению Коли, «дело сразу завернуло на мороз».
С представителями противной стороны нельзя было разговаривать, ходить рядом (сидеть приходилось!), обмениваться вещами и учебниками, пить и есть. Коля, машинально съевший кусок Сашкиной булки, был обличен и опозорен своими новыми единомышленниками. И с ужасом обнаружил, что никогда в жизни не подвергался таким притеснениям и не сталкивался с таким количеством запретов, как именно в эти дни полной свободы.
За два года, прошедшие после предыдущего бойкота, класс заметно прогрессировал. Тот бойкот (клеймили позором Севу Первенцева, нумеровавшего в лагере свои личные конфеты) был просто детской самодеятельностью. Теперь дело было поставлено железно.
Но, честно говоря, радости от этого железа не имел никто. Из высших соображений участникам бойкота приходилось водиться с теми, кого они раньше терпеть не могли, и отвергать самых милых и симпатичных друзей, волею случая оказавшихся иноверцами.
Сношение с неприятелем ужасно каралось, поэтому то и дело вспыхивали нечаянные скандалы. Гена что-то такое спросил у художника Тютькина, как у своего, а оказалось, что тот из другого лагеря. Пришлось всем составить списки своих единомышленников и врагов и вызубрить их, чтоб не перепутать.
В связи с наступающим Новым годом и школьной елкой пришлось образовать две елочные комиссии, естественно, враждебные друг другу. И поскольку фонаревцы готовились к костюмированному балу, Левины последователи (махерваксовцы) вынуждены были объявить новогодний вечер туристской песни с обязательной явкой в ковбойках и лыжных штанах. Машка, у которой только-только появилось роскошное красное платье с вырезом, перетерпела эту новость, сжав зубы. Но некоторые девочки из ее партии, менее сильные духом, даже плакали.
На четвертой контрольной по математике стало ясно, что Машка ничего не может решить, захлебывается и вот-вот утонет (не в каком-нибудь там переносном, а самом прямом смысле, поскольку у нее уже имелась одна двойка, еле-еле замазанная последующей троечкой). И Юра в полном отчаянии нарушил долг — не ученический, разумеется, а бойкотовый! — и послал ей шпаргалку. Но Машка передала ее назад, не распечатав, хотя глаза ее почему-то наполнились слезами.
— Это были гордые слезы, — сказал впоследствии Лева.
Ну, я не в силах перечислять все космические, крупные, средние и малые неприятности и осложнения, вызванные бойкотом. Несчастная Анюта Козлович, у которой день рождения попал на 24-е, вынуждена была пригласить из политических соображений всех своих врагов и отказать почти всем, кого любила, и даже художнику Тютькину. Экскурсия в Новодевичий монастырь, придуманная старостой кружка юных, историков Юрой Фонаревым, отправилась в это славное место без Юры и большинства кружковцев. Потому что первыми в автобус сели махерваксовцы и сношения с неприятелем избежать было бы невозможно.
Юра зачем-то прочитал вслух мокнувшее на стене объявление, написанное утром школьным завхозом, любителем краеведения:
ЖЕЛАЮЩИЕ УЧАЩИЕСЯ ЕХАТЬ НА ЭКСКУРСИЮ В НОВОДЕВ. МОНАСТЫРЬ, ЗАПИСЫВАТЬСЯ У ЗАВХОЗЧАСТИ.
Потом Юра свистнул и сказал странное слово:
— Фарщемпщ!
Неизвестно, что означает это слово, во всяком случае, оно на редкость точно передавало Юрино состояние.
Во время этих катастроф в седьмом «Б» внезапно объявилась и возвысилась новая крупная фигура. Это был некий Женя Доброхульский, мальчик с разными глазами и ватой в ушах. Он учился в классе первый год, да к тому же заболел где-то в начале первой четверти и только теперь выздоровел. Он появился на третий день бойкота и, естественно, ничего не знал о смутах, раздиравших седьмой «Б», и ни к какой партии не принадлежал.
Вот такое положение человека, стоящего над схваткой, сразу подняло этого Доброхульского на недосягаемую высоту. Лучшие люди обоих лагерей ходили к нему жаловаться на интриги неприятеля и требовали беспристрастного суда. И за какие-нибудь несколько часов этот тихоня, этот ушастик вдруг надулся, заважничал, и, прежде чем что-либо сказать, непременно пыхтел, а сказавши, обязательно добавлял: «Вот так это выглядит с объективной точки зрения».
С помощью тихого Жени классовая борьба достигла уже совершенно мартеновского накала. Как-то сам собой осуществился Машенькин проект, и в седьмом «Б», безусловно, не осталось никого, кому бы не было плохо!
После уроков в класс вбежала Ариадна Николаевна и, остановившись в дверях, вдруг спросила очень тихо и устало:
— Ну что, люди? Хорошо вам?
Никто ничего не ответил.
— Так что же делать? — спросила Адочка еще тише.
— Не знаем, — сказал Коля.
— И я не знаю, — сказала Адочка почти шепотом и почти заплакала. (Не могу объяснить, что значит «почти заплакала», но это точно.)
— Я знаю, — сказал вдруг Лева, и голос его прогремел как гром. — Придется сесть, как сидели.
И партия махерваксовцев со вздохом облегчения ликвидировалась. Фонаревцы проявили великодушие и не стали ликовать по поводу самоубийственной речи неприятельского вождя. Только Ряша что-то такое пискнул, мол, наша взяла, но незамедлительно схлопотал по шее от справедливого Гены.
И сразу настало мирное время. И Сашка как ни в чем не бывало достал свой марочный альбом. И председатели двух елочных комиссий ринулись друг к другу, как родные братья после двадцатилетней разлуки. И бывшие Левины единомышленницы кинулись рисовать вытачки и рюшечки, лихорадочно наверстывая упущенное в период ковбоек и лыжных штанов. И Кипушкина официально подошла к Гене и попросила данные о том, сколько ребят в классе работает над собой.
— Шестнадцать, — ответил Гена.
— Это много.
— Ну тогда десять, — сказал Гена, чтобы поскорее отвязаться.
— Десять, пожалуй, — важно сказала Кира. — Только не десять, а девять — гладкие цифры хуже…
А Юра Фонарев подошел к Леве, положил ему руку на плечо и сказал, что вчера по радио объявили: следующее солнечное затмение в нашем городе будет 12 ноября 1996 года. И оно будет недолго, всего только две минуты.
— Надо не прозевать, — озабоченно ответил Лева.

ХУДОЖНИК ТЮТЬКИН — СЫН ОРЛОВА

Первые люди, пришедшие в понедельник в шестой «Б» — Юра Фонарев, Сашка Каменский и Машка, — вдруг обнаружили, что они вовсе не первые. В этот ранний час у доски уже торчал художник Тютькин и что-то такое малевал мелом.
— Ой, — сказала Машка, взглянув на его художество. — Смотрите, ребя, как здорово!
— Ого, — сказал Юра.
А этот пижон Сашка надул щеки, посмотрел одним глазом сквозь дырочку в кулаке, отошел на два шага, снова посмотрел и сказал:
— Просто Иохим Рембрандт ван Рейн! Винцент Ван-Гог и Василий Иванович Суриков.
Художник Тютькин самодовольно засопел и спросил небрежно:
— Кроме шуток?
— Кроме, — сказала Машка. — Абсолютно кроме. Он зверски похож!
И потом каждый трудящийся, входя в шестой «Б», обязательно говорил что-нибудь вот этакое:
— Гений!
— Но Коля! Прямо как живой!
— А ухо-то, ухо! Ну, точно.
— Что там ухо? Все точно!
А хорошенькая кисочка Машенька (учтите, это не Машка, а Машенька, совсем другая, совершенно другая девочка)… Так вот, Машенька спросила:
— А артиста Рыбникова срисовать можешь?
— Почему с р и с о? — высокомерно сказал Тютькин. — Не с р и с о, а на — ри — со… — и торжественно закончил, — вать.
Посыпались заказы. Трудящиеся хотели увидеть дружеский шарж на Адочку (в смысле на Ариадну Николаевну), карикатуру на завуча, портрет Гагарина, атомную лодку и еще там всякое разное. Тютькин томно кланялся и ничего определенного не обещал.
— А мне голубя, — сказала Машка.
— Мира? — спросил Тютькин, впервые проявив интерес.
— Нет, просто. Сизаря.
— А ты гоняешь? — почтительно удивился Тютькин, который, конечно, знал, что Машка свой парень. Но чтоб до такой степени!
Но так он и не выяснил (и мы тоже не узнаем), гоняет или не гоняет. Потому что в ту самую минуту появился Коля. И все завопили:
— Коля! Коля! Смотри, Коля, как тебя здорово Тютькин нарисовал!
Коля посмотрел на курносую, ушастую, лупоглазую рожу, намалеванную на доске.
— Почему это меня? — спросил он, внимательно оглядев честную компанию.
— А кого же?! — закричали все. — Ты только посмотри.
— Ну, Тютькин, кого ты нарисовал? — негромко спросил Коля и взял художника за шкирку (а я забыл сказать, что этот квадратный Коля со своей круглой башкой был самый сильный человек всех шестых классов).
— Не тебя-я-я! — завопил Тютькин.
— Как же не тебя?! — закричали любители справедливости. — Смотри, вот ухи. И бровь — одна вверх, другая прямо!
— Значит, меня? — сердечно спросил Коля и поднял бровь так, что все ахнули: до чего похоже. — Меня, значит? — и сел верхом на Тютькина.
— Не тебя-я-я!
— А кого же, если не Колю? — настаивали правдолюбцы. — Как не стыдно врать, Тютькин?
Может, Тютькину и стыдно было врать, но на нем же сидел Коля, и это, наверно, сильно мешало…
Вы, пожалуйста, не осуждайте весь шестой «Б», в котором, конечно, много вполне порядочных и благородных людей. Просто рисунок был слишком обидный, и, честно говоря, каждый на месте Коли мог бы обидеться. Конечно, будь на его месте, скажем, Сашка Каменский, он бы парировал выпад художника какой-нибудь блестящей эпиграммой, которая, может быть, кончалась бы как-нибудь убийственно (например: «Эх ты, Тютькин, Тютькин, Тютькин, ты художник, но свинья»).
А председатель совета отряда Кира Пушкина, будь она на месте Коли, она бы, пожалуй, притащила художника на совет отряда и поставила бы такой моральный вопрос, что ему было бы в сто раз тошнее, чем если бы на нег сели два Коли и даже четыре Коли. Но надо учитывать, что Коля не имел ни власти, ни остроумия. И что же му еще оставалось, кроме как сесть на Тютькина? Вот он сел, и сидел, и не знал, как ему быть дальше.
— Не тебя-я… А… а Ваську Трубачева… Из второй школы.
— Вот видите, — с облегчением вздохнул Коля и сразу же честно слез с Тютькина. — Трубачева кого-то…
— Дурак ты, — сказал Сева Первенцев. — Васек Трубачев — это не из какой не из школы. Это книжка такая есть.
Тогда Коля треснул художника по шее, стер рукавом его произведение и написал на доске:

СМЕРТЬ ТЮТЬКИНУ!!!

— А у тебя в самом деле уши преступника, — вызывающе сказала Машка, которая, конечно, не боялась Колю и вообще никого не боялась.
— Ты у меня еще заплачешь — пообещал Коля Тютькину, — четырнадцать раз заплачешь!
(Я затрудняюсь вам объяснить, почему именно четырадцать, а не шестнадцать и не девять, но вот так он сазал.)
— А меня нарисуешь — пулей из пионеров вылетишь, — сказал почему-то Сева Первенцев, член совета дружины.
А благородный рыцарь Юра Фонарев пресек:
— Только троньте кто-нибудь Тютькина. Будете знать!
Но после уроков Тютькин на всякий случай все-таки потолкался минут десять в уборной третьего этажа (чужого, шестой «Б» на втором). Добрый Ряша (Вовка Ряшинцев) оставался с ним, развлекая художника отвлеченными разговорами
Когда стало ясно, что Коля уже ушел, они покинули укрытие и спустились в раздевалку.
— Ничего, — сказал хилый Ряша, проживший в школе далеко не безбедную жизнь. — Ничего такого особенно страшного. Ты сравнительно мало пострадал, зато как все восхищались, и даже один из десятого класса — я забыл как его зовут, такой здоровенный, в очках — специально приходил спрашивать, который тут у нас художник.
Про парня из десятого добрый Ряша придумал, но, к сожалению, это не утешило Тютькина.
— Нет, — грустно сказал художник. — Ну его! Вообще все это к чертям собачьим.
— Вот ты как! — осуждающе сказал Ряша. — Ты хочешь рисовать как хочешь и еще хочешь, чтобы тебе ничего за это не было. Ишь ты, какой ушлый!
— Я не ушлый, — сказал Тютькин, — и я ничего не хочу.
Ряша просто не знал, как теперь его развеселить, бедного Тютькина. Он рассказал ему страшно смешной анекдот про кошку, которая умела говорить «гав», и обманутые мыши выходили из нор: — думали, что это вовсе собака… А кошка их съедала и говорила: «Видите, как полезно знать иностранные языки».
— Смешно, — сказал Тютькин уж совсем отчаянным голосом. — Очень смешно!
Что бы еще вот эдакого придумать? Шлепнуться, что ли, для смеха? Или что? Нельзя же допустить, чтобы человек так отчаивался. Ряша сам иногда отчаивался и знал, как это тяжело.
Они как раз шли мимо ларька «Фрукты», в котором почему-то торговали рыбными консервами и луком. «Имеется лук репчатый» — было написано карандашом на бумажке.
— Эй, гусь лапчатый, купи лук репчатый, — сказал Ряша и толкнул художника плечом, показывая, что ужасно веселиться. Но Тютькин, оказывается, и не слышал.,
— Я больше на доске не буду, — мрачно сказал он. — Просто буду так рисовать, для себя. На бумаге…
И он, правда, стал рисовать просто так: на бумажках, на промокашках, кажется, даже на ластике. Что он там рисовал — это было неизвестно. Поскольку стоило кому-нибудь подойти и задышать ему в затылок, как Тютькин сразу закрывал свое художество обеими руками и говорил либо сердито: «Давай, давай, что тебе надо?», или (если человек был уж очень хороший) просительно: «Ну, слушай, не надо, пожалуйста».
И все было ничего, пока не случилось одно ужасное происшествие…
Тютькин на географии по обыкновению что-то такое рисовал. Но тут вдруг географичка его вызвала и спросила про рельеф Индии.
— Рельеф Индии очень разнообразный, — сказал Тютькин. — Там есть горы и долины и остальное.
Пока он все это объяснял, Машенька, сидевшая на соседней парте, тихонько стащила тютькинский рисунок и просто завизжала, увидев, что там такое нарисовано.
Она сразу пустила листок по рядам. И все по очереди тоже взвизгивали и говорили: «Вот это да!»
Некоторые говорили это очень громко, поэтому географичка прервала тютькинскую мысль про то, что Гималайские горы самые высокие, и строго спросила:
— Что там у вас происходит?
Весь класс так невинно и преданно смотрел на географичку, что, будь она поопытнее, она бы сразу поняла, сколь важное происшествие случилось в классе. Но она была еще молоденькая, еще не все знала про трудящихся из шестого «Б» и прочих подобных.
На перемене художник Тютькин бегал по классу и каждому по очереди кричал:
— Отдай, гад, рисунок! Ну отдай!
— Это не по-пионерски, — сказала Кира Пушкина, председатель совета отряда.
— Что? — спросил Тютькин.
— Все, — сказала Кира Пушкина, которую Сашка Каменский когда-то окрестил «Кипушкиной, Могушкиной, Никемнепобедишкиной». — Все не по-пионерски: и делать любовные гадости, и рисовать их, и воровать без спросу чужие рисунки.
— Конечно, — заржал Юра Фонарев. — Это ты прекрасно сказала. Воровать без спроса нехорошо. Ты сперва спроси разрешения, а потом воруй на здоровье.
— Я бы на твоем месте не очень-то стала бы смеяться, — торжественно заявила Кипушкина и показала Юре рисунок.
— Ах, гад! — завопил Юра и прямо задохнулся. Вы не подумайте, никаких там гадостей не было.
Просто Тютькин очень хорошо нарисовал Юру Фонарева с одной девочкой. Как они стоят в 11 часов вечера, держась за руки, у Юриного подъезда.
Все было до такой степени точно и хорошо нарисовано, что невозможно было не узнать, кто нарисован, и где, и когда (поскольку на часах было 11.10 и рядом горел фонарь, чего днем не бывает).
Юра так и стоял, ловя воздух раскрытым ртом. А эта кисочка Машенька улыбнулась ему и промурлыкала:
— Оч-чень р-реалистично нар-рисовано. Очень большой талант!
— Это донос, — сказал, наконец, Фонарев, испепеляя Тютькина взглядом. — Низкий, подлый и коварный донос. Я думал, ты человек… а ты… Ты…
Он повернулся и выбежал из класса. И несчастный Тютькин побежал за ним, крича:
— Я человек! Я человек! Я не виноват!
— Гений и злодейство есть вещи несовместные, — сурово сказал Лева Махервакс, лучший фонаревский друг. — Сначала думать надо, что рисуешь, а потом рисовать…
Но разве художник Тютькин виноват? Он же рисует по впечатлению, то есть по-честному-что видит. Он же хочет получше нарисовать, а за это вот всю дорогу горит синим пламенем.
— Почему синим? — спросил ученый мальчик Лева, не признававший разных литературных образов. — Раз у тебя такие вредные впечатления, так лучше ты не рисуй вовсе, не делай людям зла.
А добрый Ряша сказал, что нельзя обвинять Тютькина. Он же не для зла. Просто такое у человека свойство: рисовать все из жизни. Но, конечно, объективно (именно так он и сказал: «объективно»). Лева прав: раз уж у тебя такое свойство, то надо самому за собой следить. Железно! А то нарисуешь какое-нибудь зло, вроде как сейчас Юрке Фонарю.
И потом Ряша по своему обыкновению рассказал подходящий пример. Будто бы у него был в городе Харцизске один знакомый, сослуживец отца по фамилии Бородецкий, у которого тоже было одно свойство. Он мог кого хочешь загипнотизировать. Вот только посмотрит вот так (Ряша сделал зверское лицо, выпучил глаза и заскрипел зубами) — и сразу кого хочешь загипнотизирует. И тот сразу заснет, или раздаст всем свои деньги, или кинется с пятнадцатого этажа (это в Харцизске-то с пятнадцатого этажа!).
Так вот этот Бородецкий всегда чувствовал свою ответственность: когда спал или пьяный напивался — всегда крепко привязывал себя к кровати, чтобы нечаянно не нагипнотизировать какой-нибудь вред, какой-нибудь черт те что.
Но прекрасный поучительный рассказ Ряши пропал даром, поскольку Тютькин совершенно ничего не слышал. Он смотрел в потолок и думал свою исключительно невеселую думу. Но Ряша все равно не оставил художника в беде. Он был человек хилый, малорослый и невлиятельный, и ему очень нравилось, что вдруг представилась возможность кому-то подавать ценные советы и вообще покровительствовать. Ряше еще никогда не удавалось кому-нибудь покровительствовать. И поэтому он был рад и, пожалуй, даже упивапся новым, захватывающим занятием.
— Вот вы все убиваете в нем художника, — обличал он своих ребят. — Видите, до чего человека довели. Народ!
— А чего он такой слабонервный? — презрительно сказал Лева Махервакс, как известно, несмотря на свою ученость, круглый год обливавшийся холодной водой. — Художнику особенно надо иметь железные нервы. Искусство — это война нервов.
Ряша, подумав, с ним согласился и немедля занялся воспитанием тютькинского характера.
— Нет, ну в самом деле, — говорил он, проважая художника на 3-ю улицу Восьмого марта. — Действительно, ты должен стараться, чтобы всем было хорошо от твоих рисунков. А кроме того, воспитывать волю. Иначе тебе же хуже будет.
— Хуже не будет, — сказал Тютькин.
— Ого, еще как может быть хуже! В тысячу раз, в сто двадцать тысяч раз. Ты, мальчик, просто жизни не знаешь!
— А ты много знаешь, — огрызнулся Тютькин. — Вот за это тебя три раза в неделю и бьют по шее.
Высказывание было, конечно, непродуманное, поскольку последний раз по шее били именно Тютькина. Но великодушный Ряша не стал намекать на это. Чего уж там…
Между тем неприятности у Тютькина вдруг кончились. Никого он не рисовал, и за это никто к нему не приставал. Если ему уж очень хотелось что-нибудь изобразить, то он брал химический карандаш и малевал на своей ладони. Нарисует, полюбуется, потом плюнет и сотрет.
И вид у него был не то чтобы счастливый, но, во всяком случае, умиротворенный. Он поправился на 3 килограмма 400 граммов и даже получил четверку по алгебре, что для Тютькина было невообразимое достижение.
Вдобавок ко всему этому он еще выиграл по денежно-вещевой лотерее какой-то ковер машинной работы.
И весь класс сначала недоумевал, зачем Тютькину ковер машинной работы. А когда выяснилось, что можно получить деньгами, смеяться перестали.
И Машенька даже распустила слух, будто бы у Тютькина есть какой-то приятель, который на лотерейном тираже крутит барабан и вытаскивает билетики с выигрышем. И будто он для Тютькина по знакомству хотел вытащить даже «Москвича», но в последний момент забоялся и вот вытащил ковер.
— Глупа ты, дочь моя, — сказал Сашка Каменский. — Там это все окружено полной тайной. И жулить невозможно. Так что Тютькин честно выиграл.
Надо иметь в виду, что в нашем шестом «Б» (но может быть, и в каком-нибудь другом классе, а возможно, вообще всюду на свете) народ был уже вроде как взрослый, но в то же время вроде как маленький. Жизнь прекрасна в своих противоречиях, как говорит ученый мальчик Лева Махервакс (а возможно, что и еще кто-нибудь так говорит)…
В один прекрасный день (а вернее, в один обыкновенный понедельник) Сева Первенцев вывесил стенгазету «За отличную учебу». На большущем толстом листе ватмана были наклеены разные заметки, жульнически написанные крупными буквами с огромными просветами между строчек, чтоб занять побольше места. Тем же способом обычно пишутся письма какой-нибудь малоизвестной и совершенно безразличной тете Анюте в Моршанск, «которая так тебя любит,. а ты, свинтус, никогда ей не напишешь».
Рядом с заголовком был нарисован пионер-горнист, похожий на две сросшиеся картошки, в которые сверху воткнут кинжал без ручки. А под заметкой «Спасибо шефам» было намалевано уже черт знает что -то ли шеф, то ли дерево, то ли трактор (в заметке речь шла о том, как шефы прислали трактор для школьного сада).
— Мы дураки, — сказал Сашка. — И даже более того! У нас же есть Тютькин!
И все страшно удивились, как это им раньше не пришло в голову вовлечь Тютькина. Во-первых, это бы его воспитало. Недаром же во многих пионерских повестях — есть такие повести, которые не надо путать с настоящими! — самого неисправимого всегда выбирают в редколлегию, и он исправляется. Во-вторых, по замечанию Сашки, одно это уже как-то подняло бы унылую стенгазету шестого «Б» над всеми прочими, столь же унылыми.
Словом, на перемене к Тютькину явилась делегация из руководящих ребят класса. Эта делегация говорила соответствующие моменту слова. Приблизительно те же, которые несколько ранее говорили делегаты вольного Новгорода, чтобы вернуть покинувшего их князя Александра Невского. И почти те же, которыми чуть позже бояре уговаривали Ивана Грозного не обижаться, а ехать к себе в Москву и царствовать.
— Ладно, — сказал в конце концов художник Тютькин. — Раз так, я буду рисовать вам стенгазету.
— А ты потом просмотри с идейной стороны, — сказала Кипушкина Севе Первенцеву, и тот даже руками развел: дескать, учи ученого!
И Тютькин сделал чудную стенгазету. Она почти целиком состояла из рисунков. К двойному удовольствию ребят, которым раньше не было житья от редактора Севы, с каждого — даже с Коли! — требовавшего заметок на животрепещущие темы дня. Можете мне поверить, что это были прекрасные рисунки. И тут уже сбежалась смотреть вся школа. И даже в самом деле пришел какой-то десятиклассник — здоровенный и в очках, — и он спросил: «Кто это так у вас здорово рисует?»
— Вот он, — растерянно прошептал Ряша, совершенно потрясенный тем, что выдуманный им десятиклассник вдруг действительно пришел и даже вдруг сказал выдуманные им, Ряшей, слова.
А художник Тютькин с безразличным видом прогуливался неподалеку от своего детища и слушал, что там говорят люди.
Люди, как нарочно, говорили разные возвышенные слова и комплименты.
Потом Тютькин возвысился уже до общешкольных масштабов. Он оформлял выставку «Работай, живи и учись для народа», рисовал плакаты, призывающие собирать металлолом и защищать зеленого друга. Потом слава его перелилась за школьные берега и ему поручили нарисовать художественный заголовок для стенгазеты районо «За педагогическую культуру». Потом вдруг пришел беленький, тихонький, робкий лейтенант милиции и, вызвав Тютькина с урока физкультуры, отдал ему честь и даже слегка щелкнул каблуками.
— Я к вам с просьбой от ОРУД-ГАИ. Выручите нас насчет «Не проходите мимо».
— Насчет чего? — спросил совершенно уже ослепленный своим величием Тютькин.,
— Ну, со стендом. Который разоблачает пьяниц там, разных нарушителей. Мы вам подработали списочек и темы, которые необходимо раздраконить… То есть отобразить…
— Хорошо, — сказал Тютькин.
— Так мы за вами заедем. Можно сразу после занятий?
— Можно, — разрешил Тютькин, а лейтенант снова отдал ему честь и снова очень явственно щелкнул каблуками.
— За что он тебя? — сочувственно спросил третьеклашка, издали наблюдавший за милицейским мероприятием.
— Помочь просил, — небрежно сказал Тютькин, от души скорбя, что вот такую прекрасную сцену видел один только жалкий третьеклашка. А вот если бы кто-нибудь из своих! Например, Севка или Коля…
Но жизнь и наиболее передовые мыслители настойчиво указывают на непрочность славы и ошибочность самоуспокоения. Разомлевший от успехов, вознесшийся до невозможности, Тютькин конечно же был обречен на падение. И он незамедлительно пал, как только разрисовал стенд «Не проходите мимо» и шикарно проехался в сине-красной милицейской машине с двумя громкоговорителями на крыше. Этой машине было велено отвезти художника домой. И Тютькин нарочно назвал шоферу такой маршрут, чтоб промчаться во всем великолепии мимо школы и по тем двум улицам, на которых живут почти все ребята из шестого «Б».
Он, конечно, думал, этот художник Тютькин, что все только начинается и что теперь почти каждый день будет ему подаваться синяя машина с красной полоской и двумя громкоговорителями наверху. Но он зря так думал.
Уже на другое утро после появления в витрине центральной аптеки красочного стенда «Не проходите мимо» разразился скандал. Ужаснейший скандал, по сравнению с которым Колины и фонаревские скандалы были просто как детская опера «Морозко» в клубе швей-фабрики No 9 по сравнению с «Пиковой дамой» в Кремлевском Дворце съездов.
На стенде был изображен, между прочим, пьяный нарушитель, стоящий перед огромным грозным светофором. Так вот этот отрицательный пьяница, нарисованный просто, вообще для заголовка, нечаянно оказался похожим… Ну… совершенно в точности похожим на председателя родительского комитета школы — огромного мордастого общественника товарища Ферапонова (похоже, в самом деле выпивавшего).
Мы пожалеем художника Тютькина и не станем вникать в подробности этого громового скандала. Тем более громового, что товарищ Ферапонов орал в директорском кабинете несколько дней подряд, и почти столько же кричал дома товарищ Орлов — папа Тютькина. (Я, кажется, забыл вам сообщить, что художник Тютькин — это просто кличка, а на самом деле этого человека зовут Витя Орлов. Но боюсь, что теперь это уже не существенно).
— Просто какая-то вивисекция, — сказал Юра Фонарев, который простил Тютькина за тот давний рисунок, поскольку был человеком справедливым и понимал, что казнь уже сто раз перекрыла тютькинскую вину. — Действительно вивисекция.
— Нет, — саркастически заметил ученый мальчик Лева. — Вивисекция — это когда животных мучат. Она запрещена. А людей мучить — это не вивисекция, это можно…
— Но ведь ничего такого особенно страшного не произошло, — по обыкновению сказал Ряша в утешение художнику. — Подумаешь, папа не велел рисовать! Вот Тарасу Шевченко, я читал, нельзя было вообще писать и рисовать. А тебе еще ничего, писать ведь можно…
— Можно, — сказал Тютькин, но было похоже, что эта возможность не сильно его обрадовала.
Прошло еще три месяца. Довольно нормально прошло. Наш герой жил спокойной частной жизнью, не выделяясь из серой массы, а вернее сказать, из пестрой массы или даже, еще правильнее сказать, из яркой массы шестиклассников. И получил он по алгебре уже даже не четверку, а пятерку. И как-то незаметно стали его звать просто Тютькиным, без всякого «художника». И мне бы тут закончить рассказ. Но жизнь, которая не подчиняется, вдруг выкинула неожиданную и пренеприятную штуку.
Короче говоря, всеми забытый и всеми прощенный Тютькин был пойман Севой Первенцевым — членом совета дружины — за странным занятием. На заднем дворе, рядом со школьным гаражом, Тютькин малевал что-то мелом на кирпичной стене. Какие-то квадратики, кружки, треугольники и зигзаги.
— Абстракционизм? — испуганно спросила Кипушкина-Могушкина, которую Севка заставил бегом бежать из буфета, чтоб не дать Тютькину опомниться и стереть следы преступления. — Ты считаешь, это абстракционизм?
— Абстракционизм, конечно! — сказал Сева. — Что же это еще, по-твоему?
Ну и опять был скандал, который мне неохота и даже просто грустно описывать в подробностях. И опять наш Тютькин ушел в частную жизнь, однако больше уже ничего по лотерее не выигрывал и отметку по алгебре не улучшал (поскольку выше пятерки отметки пока не придумано).
Но, видно, не умел Тютькин как следует жить частной жизнью. Еще через два месяца, перед самыми летними каникулами, он, вспомнив, наверно, Тараса Шевченко, вдруг взял и сочинил стишок. Он его сочинил, прочитал про себя, потом прочитал себе еще раз, уже вслух. Потом отнес его в редакцию стенгазеты.
— Ну что это за стихи? — сказала Кипушкина. — «Наша Родина прекрасна, любим мы ее ужасно. Ходим в школу каждый день, заниматься нам не лень». Нет, перехвалили мы Тютькина: ах, талант, талант!…
И все члены редколлегии молча согласились с Кипушкиной, поскольку стишки были действительно неважные.

ЭТОТ БЕДНЯГА РЯША

— Ну куда? Куда лезешь? — спросил Коля, когда Вовка Ряшинцев — тощенький, головастенький, очкастенький — попытался взобраться на пьедестал.
Это была довольно высокая, сильно облупленная бетонная тумба с отбитым углом. Только самые старшие ребята знали, из-под кого этот пьедестал. А Ряша был не из самых старших — он был всего только шестиклассник. Но воображение у него работало хорошо. Так что он видел тут гипсового пограничника с собакой.
Коля удивился, почему это вдруг убрали пограничника с собакой и для чего тогда оставили бетонный пень. Ряша уверенно ответил, что скульптура была антихудожественная, вот и все.
Коля особенным воображением не обладал и поэтому мог сказать только: «Ага». Но зато Коли обладал исключительной физической силой (Ряша в мыслях подчеркивал это слово — «физической», поскольку ему самому оставалось надеяться только на силу духовную).
Но духовной силы, как она ни была велика, в данном случае оказалось недостаточно, чтобы взобраться на пьедестал (честно говоря, не такой уж страшно высокий). Ряша пытался и так и этак, один раз ему даже удалось подтянуться на руках и лечь пузом, то есть не пузом, а даже… непонятно, как это называется у тощих людей… Словом, он лег этим самым на щербатый холодный бетон и стал осторожно заводить ногу. Но сорвался, разодрав рубашку и немножко ободрав плечо. А Коля добродушно сказал:
— Эх ты, хитлик…
Было неясно, что, собственно, означает это слово. Вряд ли и сам Коля знал. Но что-то оно все-таки означало. Что-то, несомненно, обидное и огорчительно подходящее для Ряши. Хит-лик!
Коля подпрыгнул, схватился за края тумбы руками, сказал «хи-хек» и через мгновение уже стоял на пьедестале, расставив свои ножищи.
— Я памятник себе воздвиг нерукотворный, — проорал Коля, опустошив таким образом половину своих поэтических запасов. — К нему всегда идет народная толпа.
Даже такое грубое невежество Коли не утешило. Он хотел сказать: «Ясно, нерукотворный, потому что такого рукотворного памятника никто бы не позволил поставить». Но ничего такого он не сказал, потому что уже неоднократно бывал бит за остро развитое чувство юмора.
Нет, эти молодецкие утехи не для Ряши! Даже величайшие полководцы старались выбрать для своих сражений выгодную позицию (например, при Бородино: «и вот нашли большое поле, есть разгуляться где на воле, построили редут»).
С печальным вздохом Ряша решил последовать за великими предшественниками и пошел искать выгодную позицию.
Она, позиция, могла найтись только в интеллектуальных сферах. Там, где побеждают вольная игра ума, искрометное остроумие и всякое такое, на недостаток чего Ряша не может пожаловаться.
Интеллектуальная сфера вскоре нашлась. В лице Сашки Каменского —главного умника 6-го «Б». Сашка сидел в пустой, по майским обстоятельствам, раздевалке, свесив с барьера свои журавлиные ноги. Он сидел там и важно читал книгу «Развитие кустарных промыслов в древней Руси».
— Про что это? — спросил Ряша.
— Про развитие кустарных промыслов. На Руси. В древние времена.
— Ага, — сказал Ряша. — А я еще не успел прочесть.
— Ай-яй-яй, — сказал Сашка, ухмыляясь, — смотри не опоздай.
Сашке так понравилось собственное остроумие, что он даже смягчился. Ободряюще поглядев на Ряшу, он спросил:
— Ну, что слышно, Ряша? Какие сплетни в городе?
Ряше очень хотелось обидеться и как-нибудь отбрить этого нахального Сашку. Но, к своему ужасу, он вдруг проговорил искательным голосом двоечника, вымаливающего «ради маминого порока сердца» какую-нибудь троечку: .
— Да так, Сашка. Ничего особенного… Говорят, приехал Роберт Рождественский.
— И ты считаешь его серьезным поэтом? — спросил Сашка, надменно подняв бровь.
— Нет, что ты! — поспешно сказал Ряша, окончательно теряясь. — Конечно нет! У него слабоватая рифма.
— Ты находишь? Ну-ну. — Сашка улыбнулся уголками губ, ровно настолько, сколько требуется для полного испепеления собеседника. — Интересная мысль.
Ряша запыхтел. Это выглядит очень странно, когда вдруг запыхтит не какой-нибудь толстяк, которому положено, а вот такой тощенький, пошкольному —«шкилявый» (то есть похожий на «шкилет»).
— Пф-ф, — пыхтел Ряша.
Каменскому это мелкое торжество почему-то доставило большое удовольствие. Я даже знаю почему. Не далее как вчера вечером, в беседе со своим двоюродным братом — студентом Митей, он сам испытал столь же тяжкое унижение. Он хотел поделиться с умным Митей некоторыми соображениями о путях технического прогресса. А Митя вежливо послушал с минуту и скривил губы (кажется, сейчас Сашке удалось скривиться так же убедительно).
Ну так вот, Митя чуть-чуть пошевелил своей улыбкой и сказал: «Что ж, Саня, я тебе пожелаю успехов, а истине пожелаю всегда соответствовать твоим рассказам».
И Сашка был ужасно уязвлен. Не мог же он, в самом деле, знать, что гордый студент Митя, в свою очередь, позаимствовал этот блистательный экспромт у профессора А.Б.Трахтенгерца, сопроводившего именно теми словами последнюю Митину двойку по древней истории…
Попыхтев некоторое время под спокойным и доброжелательным взглядом Сашки, Ряша пришел в себя и развязно предложил «сразиться в города».
— Ну что ж, — сказал Сашка. — Отлично. Пусть будет, скажем, Калуга.
— Анкара, — ответил Ряша.
— Аддис-Абеба.
— Акмолинск.
Суть игры, как вы догадываетесь, состояла в том, чтобы каждый быстро называл город, начинающийся с той буквы, которой закончился предыдущий.
— Караганда, — сказал Сашка.
— Актюбинск, — сказал Ряша.
— Конотоп.
— Пудем.
— Где это?
— В Удмуртии. Честное слово…
— Ладно. Майкоп.
Теперь Сашка коварно загонял Ряшу на трудную букву «п».
— М-м… Петропавловск.
— Кингисепп…
Наконец запас Ряшиных городов на «п» иссяк. Он ловил ртом воздух и мычал:
— М-м… вот этот… м-м… город…
— Считаю, — жестко сказал Сашка. — Могу даже медленно считать. Р-раз, д-в-в-ва… Т-р-р-р…
— Пивожигулевск! — в отчаянье завопил Ряша.
— Нет такого города.
— Есть! Но, пожалуйста, могу другой… Пуплин… Это в Ирландии… Такой порт…
Сашка соскочил с барьера и, сказав, «ладно, ладно», пошел к дверям.
— Подвиговск! — умоляюще воскликнул Ряша и гюбежал за Каменским. — Пустанай… Есть же такой…
На его вопль прибежали трое пятиклашек, и ободренный Саша решил продолжать спектакль.
— Нету никакого Пустаная!
— Есть! — орал Ряша. — Он есть! В пустыне. В южной части Средней Азии… Просто это маленький город.
— Очень, очень маленький город, — наслаждался Сашка. — О-о-чень…
— Ну, пожалуйста, есть еще много… Прямосибирск…
— Не смеши меня!
— Но он есть. Есть Прямосибирск. Я тебе клянусь. Я даже должен был там жить…
— Ты должен жить в столице Норвегии.
— Почему? — спросил пятиклашка, самый мелкокалиберный из трех зрителей.
— А знаешь, какая столица в Норвегии?
— Осло,— сказал пятиклашка, потом, сообразив, подпрыгнул и завопил от счастья: — Осло! Осло! Осло!
Ряша, сутулясь, шел по бесконечному школьному коридору и проклинал звонок, который, когда действительно надо, никогда не звонит. Еще целых двадцати минут до начала уроков. Находятся же идиоты — являться в школу на час раньше: Коля, Сашка, пятиклассники эти…
Он шел по коридору, непонятно куда и зачем, а в голове его, как петарды, взрывались города на «п»: П-Полтава… П-Полоцк… П-Париж (О-осел! Забыть Париж!)… Портсмут…, Перт… Пярну… Пушкин… Псков…
— Поздно,— печально повторял Ряша,— п-поздно!
Машка Гаврикова, скакавшая по коридору навстречу Ряше, увидев его удрученное лицо, сразу остановилась, как в игре «замри».
— Ну что, Ряшенька? Что случилось?
— Ничего не случилось! Может быть у человека плохое настроение? Или не может?
— Может,— сказала Машка, которая все-таки была свой парень.— Но ты плюй!
— Конечно,— сказал Ряша. — Я и так плюю.
— А я не всегда умею, — сказала Машка. — Иногда умею, иногда нет.
— Тут нужна тренировка, — грустно сказал Ряша. И тут же подумал, что вряд ли у кого другого на свете была по части неприятностей такая тренировка, как у него.
Но на этом Ряшины испытания не кончились. Едва он достойным образом отбился от Машки, как вдруг перед ним выросла его собственная мама. Сверкая глазами, пылая щеками и даже, как показалось бедному Ряше, слегка дымясь, мама воскликнула:
— Будешь или нет слушаться бабушку? Почему ты убежал без курточки? Для чего тебе нужно простудиться?
Да не нужно мне,— сказал Ряша.— На кой это мне…
— А ну, порассуждай мне еще! — сказала мама, втискивая своего ненаглядного Ряшу в его злосчастную курточку.
И разумеется, точно в этот момент появился Сашка Каменский. Он скорчил благонравную мину и сказал:
— Здравствуйте, доброе утро!
— Вот видишь,— обрадовалась мама. — Вот Саша пришел в курточке… Не посчитал для себя зазорным…
— Да,— сказал Сашка таким голосом, каким заговорил бы соевый шоколад, если бы он мог заговорить.— Я стараюсь сохранить свое здоровье, а Володя, мне кажется, напрасно пренебрегает. Всего доброго.
И он удалился на своих журавлиных ходулях, даже спиной выражая великое торжество.
— Ну, — сказал Ряша.— Я уже надел твою паршивую курточку. Но я никогда тебе не прощу…
— Чего, Вова? — удивилась мама, которая мгновенно остывала, едва только добьется своего.— Чего не простишь?
— Всего,— сказал Ряша, упиваясь возможностью вылить, наконец, все-все, что у него накопилось из-за Коли, из-за Сашки, из-за Машки, из-за пятиклашки и из-за него самого, Ряши.— Не прощу!
— Нашел время,— сказала мама, пытаясь поправить Ряшин воротничок.— Я и так по твоей милости опаздываю. Меня больные ждут с острой болью.
Мало ей своих больных, обязательно нужно, чтоб и у родного сына тоже была острая боль. Врач, а не понимает!
Через пять минут произошло событие, которое заставило бы Ряшу торжественно заявить, что бог есть. Если бы он умел думать о боге. Короче говоря, не успел он подняться на второй этаж, как нос к носу (вернее, из-за разницы в росте —нос к плечу) столкнулся с Сашкиным отцом. И вдобавок к нему еще и с Сашкиной мамой.
— Вова,— сказали они в один голос.— Ты не знаешь, когда придет Ариадна Николаевна?
— К третьему уроку,— сказал Ряша.— Обязательно! Сегодня же родительское собрание.
Тут таинственным образом, как призрак из стены, возник Сашка
— Да,— сказал он жалобно.— Я забыл вас предупредить.
— Ничего,— сказал Сашкин отец.— Спасибо, Вова напомнил. Мама непременно придет.
— Почему? — обиженно спросила Сашкина мама.— Почему всегда я?
— Потом,— сказал Сашкин папа.— Мы еще вернемся к этому разговору.
И они молча пошли вниз по лестнице.
Дойдя до первой площадки, Сашкины предки остановились и о чем-то заспорили. Слов не было слышно, но было видно, что они что-то такое важное говорят, по очереди тыча пальцами друг в друга. Ряша потом божился, что они будто бы считались (знаете, как при игре в жмурки: «На одном крыльце сидели царь, царевич, король, королевич, сапожник, портной, а ты кто такой?» На кого придется последнее слово — тому и жмуриться). Ряша уверял, будто он даже слышал считалочку Сашкиных предков. Будто бы они считались так:
— Я — родитель.
— Ты — родитель.
— Кто же будет победитель?
— Раз, два, три, четыре…
— Сосчитаем до пяти.
— На собранье вам идти.
Вышло, кажется, на Сашкиного папу, потому что он закричал так громко, что уже действительно было слышно на втором этаже:
— Но почему именно сегодня, когда у меня кружок текущей политики?!
— Да-а! — сказали Ряша и Сашка в один голос. И разошлись, не питая друг к другу никакой вражды…
Потом, естественно, были разные уроки: физика, зоология, физкультура, английский и алгебра. И Ряша без особенных приключений слушал, что там говорят учителя и что тараторят, декламируют и мямлят его братья и сестры по классу (по 6-му «Б»).
На зоологии ему самому пришлось отвечать. И он довольно благополучно, на четверочку, рассказал про лягушку зеленую, особенно напирая на то обстоятельство, что лягушка зеленая по преимуществу бывает зеленого цвета.
От физкультуры Ряша, по хилости своей, был освобожден начисто. Кроме него, в классе осталась еще Гаврикова Машка (у нее недавно была какая-то болезнь имени Боткина, что-то такое с печенкой). И еще остался этот кудрявый красавчик Сева Первенцев, у которого, по его словам, было воспаление хитрости.
Сева все 45 минут просидел не разгибаясь, прилежно списывая из Машкиных тетрадок алгебру и английский. Он списывал так долго потому, что, как обладатель самого красивого почерка в классе, вынужден был всегда стараться и держать свою марку. Ряша однажды пустил слух, что будто Министерство просвещения сдало Севины тетрадки в палату мер и весов. Ну, туда, где лежат эталоны, то есть главные образцы: самый метровый метр, самый килограммный килограмм, самый — ну, не знаю что! — самый круглый круг и самый прямоугольный прямоугольник…
Машке тоже было не до разговора с Ряшей. Она только что получила по физике кислую тройку вместо крепкой четверки, которую по справедливости определила сама себе. Поэтому Машка сидела задумчивая и ожесточенно сосала ириску, именуемую «Молчание — золото».
У Ряши все уроки были приготовлены, а обиды слишком велики, чтобы о них хотелось вспоминать. Поэтому ему ничего больше не оставалось делать, как только мечтать о чем-нибудь.
И он стал мечтать о том, как было бы хорошо, если б вдруг были такие магазины, в которых бы продавалось хорошее настроение или даже прямо счастье… Не за деньги, конечно, а за какие-нибудь заслуги. Или за хорошие дела. Тогда бы все, конечно, старались иметь заслуги и быть подобрее.
— Ты что сам с собой разговариваешь? — спросил Сева Первенцев и поднял наконец глаза от своей образцовой тетрадки.
— Я просто так. Думаю там о разном.
Сева посмотрел на Ряшу внимательно, будто в первый раз его увидел, и потом сказал:
— Слушай, знаешь что? Тебе надо обязательно вступить в ГЮД!
— А что значит ГЮД? — спросил Ряша.
— Группа юных дружинников. Сегодня после пятого урока первое занятие. Можешь, пожалуй, прийти…
Учредительное собрание ГЮДа состоялось в пионерской комнате, среди знамен, барабанов, горнов, гербариев и плакатов, призывавших пионеров учиться и жить для народа, собирать металлолом и макулатуру, не терять ни минуты, никогда не скучать, а также встречать солнце пионерским салютом. Кроме ребят из старших классов (из шестого тут было только двое — Сева и Ряша) здесь присутствовали взрослые. Робкий белобрысый лейтенант из милиции и здоровенный, мордастый дядька-общественник в кителе с голубым кантом, но без погон и с черными пиджачными пуговицами вместо форменных золотых.
Этот дядька долго говорил речь. А лейтенант все это время вздыхал, страдальчески морщился, сжимал руками виски — было видно, что ему сильно не нравится речь этого общественника.
— У пионеров и милиции — одни задачи, — говорил дядька хорошим басом. — Неуклонное соблюдение порядка.
Тут Ряша нечаянно заржал, а дядька посмотрел на него сурово и сказал:
— Ты учти, пионер, от смеха до преступления один шаг.
И он еще более громким и твердым голосом стал излагать суть этих самых задач. Чтоб, значит, пионеры ходили с красными повязками по улицам, следили за порядком и делали замечания взрослым, которые нарушают.
— А свистки нам выдадут? — спросил Сева, подняв руку.
— Это зачем еще? — ужаснулся лейтенант, у которого, наконец, лопнуло терпение.
— Чтобы нас слушались. А то некоторые взрослые могут не подчиниться или убежать.
Лейтенант тихо застонал, а общественник в кителе с пиджачными пуговицами стукнул пальцем по столу и сказал:
— Далеко не убежит! Учтите, товарищи, за сопротивление дружинникам, равно как и милиции, полагается статья…
— Ну при чем это? — сказал лейтенант.— Какая еще статья? Просто вы, ребята, культурненько подходите, если кто нарушает или переходит не там. И тихо-вежливо укажете: мол, нехорошо, дяденька, нарушать в нашей столице, в самом красивом городе мира…
И тут лейтенант вдруг замолчал, видимо, представил себе какую-то живую картину. Потом он встал и сказал решительно:
— Ну вот что. Я сейчас послушал товарища Ферапонова, подумал и, знаете, засомневался. Может, не надо этого ГЮДа? А?
— Как не надо?! — испугался Сева.
— Да так, пожалуй, не надо. Идите пока, ребята, гуляйте. Мы еще подработаем этот вопрос.
Ребята немного посмотрели, как общественник пыхтел, краснел и дулся, а потом разошлись по своим делам.
Нет, этот ГЮД — новорожденный и, кажется, уже покойный — вряд ли мог кого-либо сделать счастливым. Разве что этого дурака Севку, которому лишь бы позадаваться и покомандовать.
… Посреди двора на пьедестале стояла на одной ноге Машка.
— Что это ты так быстро? — спросила она, увидев Ряшу.— Они не приняли тебя?
— Почему не приняли? — сказал Ряша.— Нам самим не понравилось, и мы решили, что не надо. Вообще никакого ГЮДа не будет.
— А что будет?
— Мало ли что будет. Всякое разное.
И тут Ряша ни к селу ни к городу сказал:
— Машка! Слушай, Машка, вот если бы вдруг открылся такой магазин «Все для счастья»…
— А чем там торговать? — спросила Машка, нисколько не удивившись.
— Мало ли чем, — сказал Ряша, не задумываясь. — Подковами. Копеечками, у которых с обеих сторон орел, а решки вообще нету… Или такими пилюлями, усилителями силы, чтоб каждый, кто купит, сразу же сделался непобедимым.
— А зачем быть все время непобедимым? — спросила Машка, сделав ветер своими здоровущими загнутыми ресницами. — Это даже не по-человечески…
Тут Ряша вдруг схватился обеими руками за края пьедестала, крикнул «х-хек!» и мгновенно оказался наверху, рядом с Машкой.


Источник: http://levkonoe.com/all/ilya-zverev-shkolnye-rasskazy/


Квадратный фонарь своими руками

Квадратный фонарь своими руками

Квадратный фонарь своими руками

Квадратный фонарь своими руками

Квадратный фонарь своими руками

Квадратный фонарь своими руками

Квадратный фонарь своими руками

Квадратный фонарь своими руками

Квадратный фонарь своими руками